Об утраченном времени, стр. 52
Мама, смеясь, прощала нехитрые бабкины интриги.
Ходила Елизарова, опираясь на клюку, вся всегда в черном, согнувшись в поясе почти пополам. А тут кто-то из дворовых озорников придумал такую штуку: на тротуаре, хотя какой уж там был тротуар, — на дорожке, идущей вдоль выложенной булыжником мостовой, была брошена привязанная на ниточке десятирублевка. Шутники, держащие конец нитки, прятались в кустах, росших вдоль улицы. А по дорожке от милиции к дому как раз ковыляла бабка. Смеркалось, но уличные фонари еще не горели. На дорожке бабка заметила что-то похожее на деньги и, еще больше пригнувшись к земле, протянула вперед подрагивающую руку. Бумажка чуть отодвинулась от нее.
«Фу, пропасть», — наверное, подумала бабка и ускорила шаг. Но бумажка вновь отодвинулась. Старушка, зажав под мышкой клюку, почти уже перешла на бег, но бумажка рванулась от нее в кусты, и там вдруг раздался громкий хохот. Бабка Елизарова поняла, что ее разыграли, громко выругалась и поплелась домой, тяжело опираясь на палку.
Другая шкода осуществлялась тоже с помощью нитки. Здесь нитку привязывали к пуговице, надетой на иголку, а иголку втыкали в чью-нибудь оконную раму, поближе к стеклу. Жертвой могли стать любые жильцы первого этажа. Малолетние хулиганы прятались в кустах или за сараями и начинали дергать за ниточку. Пуговица билась о стекло. Тихое ритмичное постукивание (этакий рукотворный барабашка сороковых годов) могло вывести из себя кого угодно. Шутка эта проделывалась осенью или зимой, когда внутренние рамы уже вставлены во всех квартирах и нельзя открыть окно. Жильцы, подвергшиеся такому испытанию, выглядывали в форточку, гасили свет в комнате, чтобы видеть происходящее за окном. Но за окном никого не было. А как только включался свет, постукивание возобновлялось.
Другую штуку устраивали на шоссе, когда совсем стемнеет. У первого попавшегося столба дворовая шпана выстраивалась в очередь, как на автобусной остановке. Впереди становились те, кто постарше и покрупнее, у них за спинами — прочая шантрапа, вроде меня и моих сверстников. Дмитровское шоссе почти не освещалось, лишь кое-где светился одинокий фонарь. Водитель, заметив в темноте скопление людей, попадался на розыгрыш и останавливал автобус, из которого выходили пассажиры, ехавшие до следующей остановки. Тут вся ватага под улюлюканье и гогот бросалась врассыпную, а потом (каждый своей дорогой) собиралась во дворе…
А случались события отнюдь не шуточные. Так, однажды зимним вечером приспичило мне перед тем, как лечь спать, бежать по большой нужде, предварительно накинув пальто и нахлобучив шапку-ушанку. Деревянная уборная, это мерзкое заведение, состоявшее из двух кабинок, находилось в дальнем углу двора. На дощатое сиденье можно было только вставать ногами, но никак не садиться — настолько загажены были края вырубленного топором очка. Зимой все содержимое выгребной ямы смерзалось — можно было потихоньку дышать носом, не боясь, что зловонный воздух вызовет рвотные позывы (летом я предпочитал дышать здесь ртом, чтобы не ощущать запаха). Сделав свое дело, я отворил со скрипом дверь кабинки, шагнул наружу — и тут вдруг почувствовал, что рядом в темноте кто-то есть. Я бросился бежать, успев заметить боковым зрением, что какая-то тень метнулась в мою сторону, как бы пытаясь меня схватить. Когда я вбежал под тусклый свет дворового фонаря, страх немного отступил, я оглянулся, но не увидел во тьме ничего подозрительного. Что произошло возле уборной, я так и не понял, никаких разумных объяснений происшедшему не смогли найти и родители. Было, правда, высказано предположение, что это могла быть старуха Стремницкая из соседнего дома. Она еле ходила, но иногда показывалась во дворе, опираясь на палку. Так вот старушка могла, как и я, выйти по нужде и тут столкнуться со мной. От неожиданности она поскользнулась и упала в мою сторону. Так ли это было на самом деле, неизвестно, но отец не преминул напомнить мне пушкинское стихотворение из «Песен западных славян»: «Трусоват был Ваня бедный…» Я посмеялся вместе с ним, понимая, что отец шутит.
Другое напугавшее меня происшествие случилось дома. Хорошо, что я был не один, а вместе с Леней Васильевым. Мы делали уроки. Дверь в комнату была закрыта на защелку английского замка, а вход в квартиру днем никогда не запирался — даже и замка никакого на входной двери не существовало. На ночь она подпиралась изнутри обрубком жердины. Так что днем в неосвещавшийся коридорчик квартиры мог беспрепятственно войти любой желающий. Вот однажды туда и вошел непрошеный гость. Мой оживленный разговор с Ленькой, сопровождавший, как это часто случается у школьников, выполнение домашнего задания, вдруг был прерван настойчивым и громким стуком в дверь комнаты. Мы испуганно затихли. Потом, стараясь говорить басом, я строго вопросил:
— Кто там?
— Открывайте, агитатор, — отвечал грубый мужской голос.
Затем дверь задрожала под нетерпеливым натиском незнакомца. Я схватил молоток, валявшийся рядом с печкой, — им обычно раскалывали слишком крупные куски антрацита, когда топили печь, — и встал у притолоки двери, ногами на кушетку, чтобы в случае чего дотянуться молотком до головы «агитатора». К счастью, в этот драматический момент открылась входная дверь в квартиру и Нинка Елизарова, которая была уже почти взрослой, громко крикнула:
— Кто здесь?
В коридоре произошло какое-то движение, и мы поняли, что нежданный гость ретировался. Когда мы отворили дверь, Нина сообщила нам, что из квартиры выскочил какой-то незнакомый бородатый мужик, мало похожий на агитатора. Да и ни о каких выборах ни в газетах, ни по радио ничего не сообщалось…
Были здесь и другие интересные события, о них будет рассказано в свое время и в своем месте. А последнее воспоминание о дворе такое: я смотрю на него с крыши нашего дома, и двор кажется маленьким-маленьким. Я уже студент рыбного института. Отец умер год назад. Всех жильцов переселяют на окраину, за окружную железную дорогу. Но, по требованию домоуправления, нужно еще снять листы жести, защищавшие крышу от дождя и снега. На дворе осень. У меня в руках клещи: я неумело выдергиваю зябнущими руками ржавые длинные гвозди, которыми жесть прибита к доскам…
Прощай, двор!
У Козионовых
1 сентября 1946 года запомнилось мне не торжественной линейкой (наверное, она имела место), не обилием цветов и приветствий (их, наверное, было достаточно), а коллективным заучиванием четверостишия весьма посредственного русского поэта Алексея Николаевича Плещеева:
За окнами класса синеет небо, еще по-летнему безоблачное. Едва начинающая желтеть листва яблонь в школьном саду освещена солнцем…
Почему именно эти строки выбрала для заучивания учительница Елизавета Андреевна из блестящей россыпи русской лирики XIX века, понять трудно. Видимо, была такая рекомендация в каком-нибудь методическом пособии.
Елизавета Андреевна, благообразная старушка с пучком поседевших волос на затылке, читает вслух строчку по несколько раз, а весь класс — почти сорок мальчишеских голосов — старательно повторяет ее. Когда при повторе никто больше не сбивается, учительница переходит к следующей строке…
Так прошел мой первый школьный урок. Но, как ни странно, занятия мне понравились. Ребят вокруг было так много, что глаза разбегались. Были здесь и соседи по двору. Домой возвращались вместе с Генкой Криворуковым и его мамой. Видимо, об этом попросил отец — он привел меня в школу, а потом уехал на работу.
А мама договорилась с соседями по дому Козионовыми (до войны она работала вместе с Анной Васильевной Козионовой в Тимирязевке), что после уроков я буду приходить к ним. Козионовы жили на втором этаже, в отдельной квартире. Младшая дочь Анны Васильевны Ксения была старше меня года на четыре, а старшая, Ирина, — лет на восемь. Анна Васильевна работала на дому: она изготавливала наглядные пособия для различных кафедр академии. Кроме нее, дома постоянно была ее престарелая мать Вера Прохоровна. В один из первых дней этой опеки надо мной старушка сделала мне нестрогое замечание за то, что я уселся обедать, не сняв кепку.
