Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 7

Я взял пистолет из ящика. Тяжесть легла в ладонь знакомо, и тело само, раньше головы, сделало то, чему его учили зимой. Вполоборота, боком, узко, локоть к себе, ствол кроет корпус.

— Во-от, — удовлетворённо протянул барон. — Помнит. Тело, оно не голова, оно науку не пропивает. Стрелок из тебя, врать не стану, никакой, да тебе и не надобно. Ты, главное, доставай его так, как сейчас встал. Кто понимает, тот поглядит и свяжется с тобой в последнюю очередь. А кто не понимает, тому и пуля мимо уха наука.

— Спасибо, Пётр Кузьмич.

— Носи. — Барон захлопнул ящик и вдруг проворчал, глядя в сторону. — Отцу твоему я отпишу, что вооружил тебя честь по чести. Пусть знает, что слово моё при мне.

Вечер докатился до чая, и за чаем составилась партия.

Готье расставил шахматы, Сергей уселся рядом судьёй, и первые ходов десять мы сделали молча. А потом Лука Осипович двинул слона и сказал, не поднимая головы, тем ровным тоном, каким он говорил самые серьёзные вещи.

— Мсье. Дозвольте два урока в дорогу. Не лекарских. Походных. От человека, который спал на земле дольше, чем на кровати.

— Слушаю, Лука Осипович.

— Урок первый. Сушите ноги. — Он поставил слона и поглядел на меня. — Всякий вечер, что бы ни было, сапоги долой, ноги к огню, портянки сушить. Солдат, у которого гниют ноги, уже не солдат, а вы этого в первую же неделю увидите столько, что забудете про французов. И второй урок. Воду в походе пьют не ту, что чище на вид, а ту, что кипела. Любую иную считайте отравой, какой бы прозрачной она ни была. Я видел, как эскадрон, не потерявший ни человека в деле, за неделю слёг от одного ручья.

Готье был умён. И говорил мне ровно то же, что я когда-то рассказывал Сергею Бутурлину. Но я не стал умничать. Лишь благодарно кивнул.

И правда был благодарен своему другу за эти советы. Ведь они, не будь я человек из двадцать первого века, были и в самом деле бесценны.

— А путь-то ваш каким трактом ляжет? — спросил Сергей, переставляя за меня пешку, которую я держал и не ставил. — Гвардию, толкуют, поведут на Ригу. Свидимся мы там с тобой или разминёмся?

— Как Виллие положит, — ответил я. — Он сказал: Вильна, Гродна, а дальше как Бог и Бонапарт. Ежели твой полк через Вильну пойдёт, ищи госпиталь, где меньше всего кричат. Там я и буду.

— Где меньше всего кричат… — Сергей хмыкнул. — Запомню.

— Про воду он тебе дело говорит, — вставил он же, воротясь к разговору. — У нас под Аустерлицем половина маялась животами раньше, чем увидела француза. А я чай, что ты своей белой солью и воду чистить станешь?

— Стану, — сказал я. — Крупинку на ведро, размешать, дать постоять. Вкус будет аптечный, зато живот целый. Я вам обоим ещё и в бумаге это распишу.

— Аптечный вкус… — Сергей сморщился. — Ну, за такое солдаты тебя не полюбят.

— Полюбят к весне, — возразил Готье, снимая мою пешку. — Когда сосчитают, кто дожил. Солдат, мсье Серж, любит не того, кто вкусен, а того, при ком живут. — Он помолчал и добавил без всякого перехода, тем же тоном. — И последнее, мсье. Про того, с кем вы все собрались воевать. Бонапарт пленных врагов не запирает. Он их вербует. Поляки уже сейчас идут к нему полками, за обещание отчизны. Помните это, когда станете глядеть на карту. Против вас не одна Франция. Против вас все, кому он что-нибудь пообещал.

Он сказал это спокойно, как говорят о погоде, и над доской ненадолго повисла тишина. Сергей перестал улыбаться. А я отметил себе эти слова туда же, куда откладывал всё самое важное, и подумал, что учитель французского только что дал мне урок стратегии, какого не дал бы иной генерал.

— Шах, — сказал Готье. — Вы отвлеклись, мсье.

* * *

Курьер приехал на закате, когда дом уже думал расходиться.

Пакет был плотный, тяжёлый, и печать на нём я узнал раньше, чем взял его в руки. Личная печать государыни императрицы Марии Фёдоровны.

Дом притих. Барон встал. Настя сложила руки на коленях.

Я сломал сургуч у всех на глазах. Прятаться с таким письмом в этом доме было бы обидой. И стал читать.

Первые строки были те, каких я и ждал. Государыня писала о войске, о том, что заведениям её ведомства надлежит быть готовыми принять раненых, и что об отъезде моём с инспектором ей известно и ею одобрено.

А потом письмо повернуло, и я перестал понимать, что читаю.

Государыня просила. Не приказывала — это слово стояло прямо: «просила», как частное лицо, — и я перечёл его ещё несколько раз.

Просила до отъезда моего исполнить одно её желание и посетить с лекарской надобностью особу, ей близкую.

Фрейлину, чей вечерний круг известен всему Петербургу. Особа эта кашляет с самой весны, лекари, коих к ней возили, разводят руками и говорят о слабости груди, сама же она болезнь свою скрывает и смеётся, и оттого, писала государыня, тревога её только больше. «Имени письму не доверяю», — стояло в конце. За вами пришлют от неё самой.

Я дочитал и некоторое время глядел на лист.

Фрейлина государыни. Хозяйка вечернего круга, у которой бывает весь Петербург. Кашель с весны, спрятанный за улыбкой, и лекари, разводящие руками. Картина складывалась у меня во что-то знакомое до дрожи.

Стоп.

Я поглядел на лист ещё раз… И почувствовал глубокое удивление.

Я ведь это уже читал.

Да! Я это читал, только не в лекарских книгах, а в романе, в самом знаменитом романе моего века, который ровно с этого и начинается.

Петербург, вечер у фрейлины, война с Бонапартом на пороге, хозяйка салона, что кашляет и зовёт свой кашель модным словечком. Первые страницы, какие я студентом одолевал через силу, не зная ещё, куда меня однажды занесёт.

Быть того не может…

Что ж… Теперь я и без приказа государыни с интересом разберусь, что тут происходит.

Глава 3

— Ну⁈ — не выдержал барон. — Что там дальше, Михайло? Читай, не томи!

Я поднял глаза от письма. Весь дом глядел на меня, и я дочитал вслух вторую половину. Про особу, близкую государыне. Про фрейлину, чей вечерний круг известен столице. Про кашель с весны, про лекарей, разводящих руками, и про то, что за мной пришлют от неё самой.

Стол молчал секунды три.

— Фрейлину лечить… — Барон откинулся в кресле и фыркнул в усы. — Я-то думал, тебе дело поручат. Госпитали там, обозы. А тут дамский кашель.

— Пётр Кузьмич, — негромко сказала Дарья Гавриловна, и барон осёкся. — Государыня могла приказать. Любому лекарю в империи, через ведомство, одной строкой. А она просит. Частным письмом, за своей печатью, накануне его отъезда. Вы давно при дворе не бывали, так я вам напомню. Такая просьба весит больше всякого приказа.

Барон подумал, хмыкнул и признал при мне, что мать его детей, как всегда, глядит в корень.

— А чей же это круг? — Дарья Гавриловна повернулась ко мне. — Вечерний, известный столице… У Долгоруковой круг, так та не кашляет, я её третьего дня видела. У Апраксиной вечера, да какие это вечера, там одни старики в вист играют. Неужто…

Она перебрала ещё два или три дома, и ни один не подошёл. А я слушал её вполуха. Во мне шла своя работа, и к лекарскому делу она отношения не имела.

Я вспоминал книгу.

Лев Николаевич Толстой, до рождения которого отсюда, по моему счёту, было ещё двадцать с лишним лет, а до его великого романа все шестьдесят. Роман тот начинается ровно с этого. Петербург, канун войны с Бонапартом и вечер у Анны Павловны Шерер, фрейлины и приближённой императрицы Марии Фёдоровны, хозяйки салона, где собирается весь свет. И Шерер эта у Толстого кашляет, зовёт свой кашель модным словом «грипп» и делает из собственной хвори светскую новость.

Фрейлина государыни, салон, кашель, канун войны.

Всё сходилось, и всё не сходилось разом. Фамилии Шерер я в здешнем Петербурге не слыхал ни разу, хоть за год и наслушался фамилий предостаточно. Дарья Гавриловна вон перебирает дома и не находит. Стало быть, той самой Шерер тут нет. Она — лишь вымысел известного классика.