Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 25

— Господин Салтыков… А правда, что вы сонного эфира даёте? Мне рассказывали проезжие из Дерпта.

— Правда. Только это долгий разговор, и покуда мне не до него. Хотите пользу принести? Возьмите мою памятку про рекрутские партии, перепишите набело в трёх списках и раздайте конвойным офицерам, которые приводят к нам людей. Всякому лично, из рук в руки, и объясните, что писано.

Дурнов поглядел на меня с явным разочарованием, потому что молодой лекарь всегда мечтает о ноже и никогда о переписывании.

Но пошёл и переписал.

А четвёртым в моём списке оказался человек, о котором меня предупреждали.

Титулярный советник Бумагин. Фамилия к его службе подходила идеально. Он служил при канцелярии Медицинской экспедиции, где ведали всей бумажной стороной военной медицины. Явился ко мне сам на третий день с папкой и начал издалека — с того, что рад знакомству.

— Только позвольте, любезнейший, один вопрос для порядку. — Он раскрыл папку. — Вы у нас в каком качестве изволите быть? По штату главного госпиталя вас нет. По списку лекарей армии нет. Вы, стало быть, при особе главного инспектора?

— При нём.

— Прекрасно-с. — Бумагин улыбнулся. — А по какому положению? Понимаете, чин ваш лекарский, а требуете вы как ревизующий. Между тем ревизия по нашей части производится порядком, установленным экспедицией, с назначением комиссии и с уведомлением. У вас же ни комиссии, ни уведомления. Одна подорожная.

Вот, началось… Виллие говорил мне об этом в карете, и говорил в точности этими словами. Две власти, обе законные, и всякий волен слушать ту, что ему выгоднее.

Радоваться моему визиту тут не будут. Для них я лишний. Но на деле я — единственный человек, который может навести порядок.

— Господин Бумагин. Вы желаете сказать, что я тут никто?

— Помилуйте, я желаю сказать, что вы тут гость. — Он развёл руками. — Гостя приняли, гостю показали. А ежели гость станет писать бумаги, то бумаги эти пойдут не по форме, и я, при всём почтении, вынужден буду о том донести. Вы ведь не обидитесь? Я по должности.

Обижаться я не стал. Я вспомнил, как Порфирий Саввич говорил мне, что во всяком казённом деле выигрывает тот, кто первым положил бумагу.

— Не обижусь… Виноват, вас как по батюшке?

— Прохор Ильич.

— Прохор Ильич, я тоже по должности. — Я достал предписание Виллие и положил перед ним. — Читайте, а после мы с вами вместе напишем уведомление в вашу экспедицию, что инспекторский посланный прибыл и приступил, число и час проставим нынешние. Форму вы знаете лучше меня, вот и продиктуете. И оба будем спокойны.

Бумагин прочёл моё предписание, потом перечёл. Улыбка с его лица не сходила, зато глаза сделались другими.

— Хитро, — сказал он почти с удовольствием. — Извольте, продиктую.

Уведомление мы составили в тот же час, и Никитин переписал его вторым списком, а третий я запечатал в конверт до Петербурга.

Вечером Голиков, узнав об этом, поглядел на меня со своей палкой в руках и сказал, что за восемь лет ни один приезжий из Петербурга не догадался начать с бумаги.

— Все начинают с обхода, — проворчал он. — Обойдёт, ужаснётся, накричит и уедет. А через неделю приходит бумага, что жалоба его оставлена без последствий.

Это была моя война. Не с Бумагиным и даже не с экспедицией. Если я сумею заставить эту машину работать до первого выстрела, француз встретит здесь уже другую госпитальную часть.

* * *

С Красовским мы встретились на четвёртый день, в аптечной кладовой при госпитале, и встреча вышла не такой, какой я её представлял всю дорогу.

Я представлял ухмылку. Готовился к яду, к любезности, к тому, что он начнёт первым.

Он не начал.

Аристарх Модестович Красовский стоял у бочек с приёмным листом в руках, обернулся на шаги, увидел меня и на секунду забыл, что обычно он при мне притворяется уверенным в себе человеком.

И вот эту секунду я запомню.

Ни злорадства, ни ненависти в его улыбке не было. Я разглядел испуг, обыкновенный человеческий испуг, какой бывает у больного, когда лекарь входит с известием.

Он не ждал меня именно здесь. Или не ждал так скоро.

— Господин Салтыков, — голос он взял в руки быстрее лица. — Вот уж кого не чаял.

— Аристарх Модестович.

— Мне сказывали, инспектор едет один. — Он положил лист на бочку. — В Петербурге все говорили, что вы не поедете. Что у вас двор, отделение, книга и покровительство, и что человек с таким хозяйством на войну не ездит.

— В Петербурге много говорят.

— Много, — согласился он.

Мы помолчали, и молчание вышло тяжелее разговора. Я глядел на него и видел то, чего не видел ни у Хвостовой, ни у Хотяинцевой, потому что там на нём был свет и публика.

Он постарел, и я это отметил сразу. Сюртук хороший, а сидит мешком, потому что человек в нём похудел. Руки в цыпках, как у Голикова, значит, работает, а не барствует. И глядит устало.

— Спросите уж, — сказал он вдруг. — «Что вы тут делаете, Красовский?» Вы ведь это подумали, да?

— Подумал.

— Извольте, отвечу, а вы после решайте, что со мною делать. — Он усмехнулся углом рта. — Мне сорок восьмой год, господин Салтыков. Я двадцать лет практиковал в Петербурге, и практика моя была хороша. Нынче у меня нет ни практики, ни имени, ни дома, в котором я жил. Ходил пешком по Гороховой, лечил бедных ртутью, брал по полтине. Вы ведь знаете, вам донесли.

— Знаю.

— Ну так вот, — он поглядел на бочки. — А тут война. И в военное время лекарь при армии за одну кампанию выслуживает то, чего в столице не выслужит за десять лет. Чины считаются вдвое, награды дают, и никто не спрашивает, отчего ты уехал из Петербурга. Понимаете? Это последнее, что у меня есть. Не место, не жалованье. Случай начать сначала.

Говорил он ровно, и я слышал, что говорит правду.

Скверно было то, что правда эта ничего не меняла.

— Аристарх Модестович. Я был в Риге. Я вскрывал бочки и ставил пробу. Кора мёртвая, и под актом ваша подпись.

Он не дрогнул.

— Кора как кора, — сказал он. — Комиссия приняла, я освидетельствовал. Проба ваша, сударь, вам одному известна и в фармакопее покуда не значится. Мало ли что вы там намешали.

— Утверждение задержали. К весне будет значиться.

— К весне и поговорим.

Вот теперь он был спокоен: по бумаге он был прав.

— Давайте начистоту, — сказал он, помолчав. — Вы приехали меня ловить. Я это понял в ту минуту, как вас увидел. И знаете, что я вам скажу? Не надо. Не оттого, что я вас боюсь, хотя боюсь, врать не стану. Оттого, что вы не понимаете, куда лезете. Вы полагаете, тут я. А тут не я. Через мои руки идёт малая часть, и ежели вы меня вытащите, вместо меня сядет другой, и всё пойдёт как шло. Вы срубите ветку, а дерево не заметит.

— Знаю, — сказал я. — Я и не за веткой приехал.

— За корнем. — Он покивал. — Похвально. Только корень, сударь, сидит в такой земле, где ни у вас, ни у меня лопаты нет. — Он взял свой лист с бочки и подобрался. — А теперь я предложу вам единственное, что могу. Разойдёмся. Вы делаете своё, я — своё. Вам палаты, порядок, ваша известь и ваши тетради, я в это не полезу и слова поперёк не скажу. Мне приёмка. Вы её не трогаете, а я взамен подпишу вам всё, что попросите, по любой вашей нужде. Полотно из запаса, дрова, подводы. У меня для этого связи есть, а у вас нет.

Предложение было умное, и в другой жизни я бы над ним думал.

— Не выйдет, Аристарх Модестович.

— Отчего же?

— Оттого, что ваша приёмка и есть мои палаты. — Я поглядел ему в лицо. — Кора, которую вы принимаете, идёт моим горячечным. Полотно, которое вы принимаете, идёт на мои перевязки. Ежели я закрою на это глаза за подводы и дрова, то через месяц буду лечить людей тем, чего сам же не принял. И считать после, сколько померло от того, что я разошёлся с вами миром.

Красовский долго молчал.

— Значит, война, — сказал он наконец, и без всякого пафоса, устало.

— Значит, война.