Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 18
— Разбирать, — ответил я. — Быстро, руками, на три части. Кому помочь нельзя, тем покой и питьё. Тех, кто дотерпит до завтра, — в сторону и ждать. А работать в первую голову с теми, кто нынче умрёт без вас, а с вами выживет. Это и есть главное лекарское искусство на войне, и оно не в ноже.
Юлиус записал это в книжечку слово в слово, и я подумал, что не зря сюда заехал.
К вечеру я устал так, как не уставал в операционной.
А под конец случилось то, чего я, признаться, не ждал.
Из студенческой толпы вышел ко мне старик в мешковатом сюртуке, невысокий, с живыми быстрыми глазами и совершенно не профессорской повадкой. Кауцман при его появлении посторонился.
— Паррот, — представился он мне по-французски. — Физик. Я тут человек посторонний, медицины не знаю вовсе, зато знаю трубы, воздух и звук. Позвольте вашу трубку.
Он взял у меня трубку, повертел, заглянул внутрь, постучал ногтем по стенке и погрузился в размышление, из которого вышел не сразу.
— Скверно сделана, — объявил он наконец, к общему замешательству. — Дерево сырое, стенка толста, раструб короток. Она у вас гудит сама и глушит половину того, что вы желаете слышать. Дайте мне неделю, и я вам её пересчитаю. Длина, толщина стенки, ширина раструба. Звук, сударь, вещь считаемая, а вы её на глазок делали.
Старик этот нравился мне всё больше. За год в этом веке мне впервые предлагали улучшить мой инструмент расчётом, а не советом.
— Неделю дать не могу, господин профессор, мы едем через три дня. А чертёж мой возьмите, и считайте, сколько нужно. Пишите мне в армию, я исполню по вашему счёту и отпишу, что вышло.
— Сговорились. — Паррот сунул мой чертёж в карман, оглядел меня внимательно и прибавил тем же будничным тоном. — А вы, молодой человек, странный. Вы говорите про кору, про камень и про звук, как говорят люди, читавшие книгу, которой мы тут ещё не написали.
Я выдержал его взгляд.
— Много читаю, господин профессор.
— Оно и видно, — сказал Паррот и ушёл, не прощаясь.
Ночью в дверь моего номера постучали.
Стук был короткий, отрывистый, и повторился он прежде, чем я успел спустить ноги с кровати. За окном шёл дождь. Свеча оплыла до половины, я сидел над бумагами Виллие, сличая нарвские выписки с тем, что видел там своими глазами, и было далеко за полночь.
На пороге стоял Кауцман.
Мокрый по плечи, с фонарём в руке. Профессор хирургии Императорского Дерптского университета, человек, который днём сдался мне при своих студентах, стоял в дверях чужой гостиницы, и вода капала с его волос на пол.
— Простите, — сказал он по-французски. — Я знаю, который час.
— Входите, господин профессор.
Он не вошёл.
— Я не войду: я приехал за вами, — Кауцман говорил ровно, и спокойствие давалась ему тяжело. — Мне нужна ваша помощь. Не совет коллеги. Помощь.
Я уже натягивал сапоги.
— Кто больной?
— Женщина. Тридцать два года. Родила третьего дня, роды принимал профессор Дейч, и приняты они были хорошо, я видел. — Он перевёл дыхание. — Со вчерашнего вечера у неё жар. Нынче к ночи жар поднялся выше, живот твердеет, пульс сто двадцать. Я знаю, что это. Родильная горячка. Все мои книги говорят одно, и все мои книги говорят, что она умрёт до утра.
Родильная горячка. То самое, о чём я говорил с Кологривовым и что собирался бить хлорной известью через полвека до того, как это сделает человек по имени Земмельвейс.
— Отчего вы пришли ко мне, а не к Дейчу?
— Дейч сидит при ней с вечера. — Кауцман поднял на меня глаза, и в них не было ничего профессорского. — Он сидит и плачет, потому что это его жена.
Я взял ящик с инструментом и шагнул к двери.
— Известь, — бросил я через плечо. — Алексей! Подымайся, бери из фуры бочонок хлорной извести и два ведра. Живо.
От того, спасём ли мы эту женщину, зависит многое.
Как минимум — сохраним ли мы лицо перед иностранными коллегами!
Глава 7
Дом профессора Дейча стоял в двух улицах от университета, и мы дошли туда за четверть часа, под дождём, почти бегом.
В спальне было жарко, как в бане. Окна законопачены, у изголовья горели две свечи, и воздух стоял такой густой, что я его почувствовал кожей с порога.
— Окно, — сказал я. — Отворите верхнюю створку. Немедля.
Повитуха, дородная немка, поглядела на меня с ужасом и не двинулась. Кауцман перевёл, повторил, прикрикнул, и створку открыли.
Женщина лежала на высоких подушках, и я сразу же принялся разглядывать её, чтобы составить первое впечатление о её состоянии. Лет тридцати с небольшим, светлая, с косой через плечо. Лицо серое, губы сухие, дышала она часто и мелко, как дышат при жаре.
У изголовья сидел Дейч. Тот самый Дейч, который днём выспрашивал меня о сортировке и записывал за мной в книжечку. Сейчас он держал жену за руку и на нас не обернулся вовсе.
Я взялся за дело.
Пульс был частым и мелким, я насчитал за сто двадцать. Язык обложен и сух. Кожа горячая, испарины нет. Живот я щупал долго и осторожно, и низ его был твёрдый, болезненный, отзывался на всякое нажатие.
— Простыни менять когда изволили? — спросил я. — И что там?
Повитуха забормотала, Кауцман переводил. Отделяемое дурного запаха, обильное, со вчерашнего вечера. Простыни меняли трижды.
Тогда я задал вопрос, ради которого пришёл.
— Господин профессор. — Я говорил в спину Дейчу, и он всё-таки повернул голову. — Ответьте мне со всей точностью, ибо от этого зависит всё. Послед вышел целиком?
О последе здесь знают испокон веков. После рождения ребёнка он должен выйти целиком. А если вышел не весь…
Дейч поглядел на меня пустыми глазами.
— Он вышел, — сказал он по-французски, медленно. — Я принимал сам. Он вышел, и я осмотрел его… — Тут он остановился, и я увидел, как в этом человеке что-то надломилось. — Я осмотрел его наскоро. Кровотечение было сильное, я занялся кровотечением. Господи… Господи!
— Повитуху спросите. Она смотрела?
Повитуха, выслушав мой вопрос, побледнела и сказала, что материнская часть показалась ей неровной, но господин профессор был занят, и она не посмела ему сообщить.
Вот и всё. Диагноз лежал передо мной, как на ладони, и хуже всего было то, что я знал его наперёд, ещё когда Кауцман говорил про жар на третьи сутки.
— Слушайте меня оба, — я выпрямился. — Дело не в дурном воздухе и не в Божьем попущении. Это гниющий кусок мяса в живом теле. В матке остался обрывок последа, он мёртв, и он гниёт, и всё, что вы видите, идёт оттуда. Жар, живот, запах, пульс. Покуда он там, никакие снадобья, кровопускания и молитвы ничего не сделают.
Кауцман переводил, и я видел, как он схватывает суть на лету.
— А ежели убрать? — спросил он.
— А ежели убрать, у неё появляется шанс. Не спасение, шанс. Тело у неё молодое, оно борется, и ежели отнять у гнили её кухню, она может справиться сама. Я такое видел, и не раз.
Видел я такое в другом веке и с другими средствами за спиной, но об этом им знать было незачем.
Дейч поднялся. Он был выше меня на голову, и он взял меня за плечи обеими руками, тяжело.
— Делайте, — сказал он. — Что бы вам ни понадобилось в этом доме, в клинике, в университете. Делайте.
Виллие я нашёл в гостинице. Он не спал, он работал, и на мой стук отозвался прежде, чем я дотронулся до двери второй раз.
— Яков Васильевич. Мне нужен ваш ответ на один вопрос, и нужен он мне сейчас.
Он выслушал меня целиком. Про Дейча и про послед, про то, что мне предстоит делать и сколько это займёт. И понял, о чём я прошу, раньше, чем я договорил.
— Сон, — проговорил он. — Эфирный, да?
— Да. Сон. Работа моя займёт минут пять, а боль при ней такая, что здоровый мужик рвётся из четырёх рук. Она третьи сутки в жару, сил у неё нет вовсе. Я боюсь потерять её на самой работе.
Виллие отложил перо и долго молчал, глядя мимо меня.
