Рекрутъ (СИ), стр. 31
— Да ладно вам, братцы, — сказал я нарочито бодрым голосом. — Это сыч домовой, он мышей ловит, а не по мертвецу рыдает. Весна, он весной себе подружку ищет, зовёт так. Вон как разорался-то, героя из себя строит, мышелова, точно Сенька перед городскими девками.
В темноте прокатились сдавленные смешки. Сенька и впрямь всю зиму только и делал, что распушал хвост перед хорошенькими вдовушками и девицами. Герру Шустеру повезло, что он жил бобылем, не то его жене пришлось бы туго.
— Да ну тебя, Василий, — обиделся Сенька.
— А почём знаешь, что он так подружку зовёт? — спросил Егорка.
— Так я с детства птиц наблюдаю, — ответил я. — Сыч — птица полезная, мышей душит почище иной кошки. А приметы ваши — бабкины сказки. Спите лучше.
Сработало, артель мне поверила. Моё всезнайство, спокойное, высказанное уверенным тоном, успокоило народ не хуже пустырника с валерианой. Поворчали немного, да начали укладываться обратно, а сыч покричал ещё немного и умолк. То ли полетел на охоту, то ли нашёл наконец подружку.
А я лежал без сна и думал, что всё-таки соврал насчёт приметы.
Пусть сыч и не при делах, у меня своя примета, и зовётся она — Гросс-Егерсдорф. Август, кажется, возле прусской деревни на нашу армию нападёт вражеская армия, подловит на марше. Пруссака здесь боятся, армия Фридриха пока что кажется непобедимой. Да, Гросс-Егерсдорф станет первой победой над пруссаками, но всё равно — кровавой и, что самое обидное, бесполезной. Апраксин уведёт войска назад, бездарно сливая все достижения, русская кровь будет пролита зря.
А крови будет пролито много. И я более чем уверен, даже в нашей артели будут потери.
Уснуть я так и не смог. Встал тихонько, вышел на двор, сел на крылечко. Ночь стояла тёплая и ясная, майская, и в такие ночи даже не верится, что где-то там идёт война и стреляют пушки.
Скрипнула дверь за спиной. Я даже не обернулся, не шелохнулся, глядя на звёзды. Рядом на ступеньку опустился Никодим, в накинутом поверх исподнего кафтане.
— Что, не спится? — спросил я.
— Не спится, — кивнул он.
Помолчали немного. Он вышел за мной не просто так, я это чувствовал, но торопить не стал. Должно быть, что-то важное.
— А ты, Вася, и вправду в приметы не веришь? — спросил он.
— Нет. В себя верю, в порох сухой, клинок наточенный, в Божью помощь, — ответил я. — А суеверия — грех, тебе это любой батюшка скажет.
— Грех, а всё равно боязно… — вздохнул Никодим.
Снова замолчал, глядя куда-то на звёзды.
— Василий… — сказал он наконец. — Ты матушке моей письмо писал… Складно у тебя выходит, душевно. Ты это… То есть… Ежели случится со мной чего… Ну… Ты отпиши ей сам, хорошо? Помру если, напиши, что легко помер, не мучился, легко к Богу отошёл… Соврёшь даже если, Бог простит, во благо та ложь будет… Ей так легче будет…
— Ты это кончай, Никодим, — фыркнул я. — Ничего с тобой не случится. Сыча наслушался? Живой будешь, сам отпишешь, отслужишь, вернёшься потом домой, обженишься, деток нарожаешь, хорошо всё будет, понял меня?
— Дай-то Бог… — вздохнул Никодим. — А ты всё ж пообещай. Вдруг чего… Мне спокойнее так будет. Не трудно же тебе.
— Не трудно… Обещаю, напишу, — сказал я. — Но ты учти, не понадобится это.
Он сразу же просветлел, просиял.
— Вот и ладно, — ответил он. — Тогда и я тебе обещаю. Ежели с тобой чего случится, молиться за тебя буду. Покуда жив. А то ведь за тебя и помолиться-то некому…
Я почувствовал вдруг, как у меня в горле перехватило. Он сказал наугад, без какой-либо задней мысли, и попал в самую точку. Некому. Что в этом веке, что, по правде говоря, в том.
— Спасибо, брат, — только и сумел выдавить я.
Никодим улыбнулся, коснулся моего плеча, поднимаясь с крыльца, и ушёл спать, а я остался сидеть и думать.
Мысль, которую я гнал от себя прочь всю зиму, теперь навалилась и накинулась с удвоенной силой. Мысль о том, что я знаю, чем кончится битва у Гросс-Егерсдорфа, знаю, как победу выбросят псу под хвост. Знаю и молчу. Армия умоется кровью, победит врага, прежде считавшегося непобедимым, а лампасы в высоких кабинетах решат, что надо отступить и бросить плоды победы. И я ничего не могу с этим поделать.
Предупредить? Но кого? Каким образом? Я прокручивал эти мысли и так, и этак, раз за разом, пытаясь отыскать хотя бы одно решение, хотя бы его смутную тень, но не находил. Написать фельдмаршалу Апраксину? Анонимка о том, что пруссак атакует внезапно, на марше, до него даже не доберётся, в лучшем случае её прочитает адъютант перед тем, как растопить ею печь. А если и прочтут, то что подумают? Что написавший это письмо находится в сношениях с неприятелем, и искать станут не фельдмаршала Левальда, а шпиона. Тут и слух про «сына Петра» ляжет козырной картой, вот он, готовый самозванец, в сношениях с врагом. По мне и так давно дыба плачет, так что я не желал сам на неё залезать.
Такое знание само по себе ничего не стоит. Не сумею обосновать, не сумею убедить, и оно сыграет мне только во вред. Всё, что я мог — это готовить тех, кто будет стоять со мной в одном строю, плечом к плечу, и готовиться сам. Свою артель, капральство. Перенимать воинскую науку, передавать её другим. Капля в море, но иногда даже её достаточно, других вариантов я попросту не видел.
Спать ушёл я перед самым рассветом, прикорнув едва ли на часик.
А утром, перед самим выступлением, на городской площади отслужили молебен. Полк стоял в полном составе, без шапок, и батюшка в золотой ризе ходил вдоль строя и кропил святой водой всех, а дьячок густым раскатистым басом выводил великую ектению. Пособити и покорити под нозе их всякаго врага и супостата, Господу помолимся.
Холодные брызги святой воды долетели и до меня, стоящего в третьем ряду. Я стоял, склонив непокрытую голову, и думал о том, что победа будет, обязательно будет. Но какой ценой. И что останется от этой победы к зиме.
Батюшка, проходя мимо, задержал на мне взгляд, совсем немного, и в этом взгляде мне почудилось нечто вроде понимания, хотя вряд ли он мог понять мои терзания. Просто запомнил приметного солдата, которому велел держать язык за зубами.
А потом оркестр, парад, вздыхающие девицы, городские ворота и город остался позади. Начался марш, ещё один, и в этот раз он давался не в пример легче осеннего. Дорога сухая, солнышко ласково пригревает, весенний ветер треплет косицы. Май, всё-таки, не октябрь. Да и мы уже не те. Осенью мы сами смотрели, как бывалые солдаты идут, как обустраивают привал, как организуется марш, и учились. Теперь сами учили других.
На первом же большом привале я подошёл к Артемию, который, морщась и шипя, стаскивал ботинок.
— А ну-ка, ногу покажи, — затребовал я.
Парень стащил ботинок, начал разматывать сбившуюся сырую портянку. Стёр ещё не до мяса, но пузыри уже надулись. И он был в этом не одинок, очень многие сейчас занимались тем же самым.
— Ну ёлки-моталки, кто ж так портянки носит… — вздохнул я. — Прокалывать не вздумай. Смотри, вот так ногу ставишь, этот край сюда… Чтоб ни единой складки, понял? А то ещё больше натрёшь. Давай, сам.
Артемий перематывал, стиснув зубы. Со второго раза получилось даже неплохо, остальные новенькие тоже перематывали, косясь на меня. Пошла наука.
— Ишь ты, дядька выискался, — крякнул Иваныч, проходя мимо. — Сам-то ещё годок, сам недавно портянки жевал.
— Вот не надо, Тимофей Иваныч, портянки я сразу умел мотать, — возразил я.
— Это ж где барчуков портянки мотать учат… — усмехнулся капрал и пошёл дальше, привычно оглядывая своё хозяйство.
Шли быстро, ходко, по двадцать пять вёрст в день, а то и больше. Полк растянулся по пыльной дороге длинной змеёй, авангард с разведчиками, батальоны, обоз, в конце — увязавшаяся за полком шушера из проституток и маркитанток, что в принципе одно и то же. Я снова шёл в колонне, глотая пыль, поднятую первой и второй ротами, только пыль теперь была совсем другая, майская, пахнущая разнотравьем и берёзовой пыльцой. По вечерам, как обычно, разводили костры, варили кашу, а Сенька без умолку травил байки про то, какие в Пруссии девки и какое там пиво, хотя сам ни того, ни другого сроду не видел. Косой изредка напевал песни, Никодим читал вслух Псалтырь, тихо, для себя, но вокруг него неизменно собиралась небольшая компания, просто послушать. Я тоже слушал, под его размеренный говорок хорошо думалось.
