Темный Лорд Устал. Книга XI (СИ), стр. 3

Потолок этот был живым.

Над ним сплетались тугие лозы, дышавшие в едва уловимом ритме, и каждый их узел светился изнутри ровным светом, похожим на сияние гнилушки в ночном лесу — только свечение было чистое, без единого пятнышка тлена. Стены палаты тоже оказались сотканы из живой зелени. Здесь не пахло ни хлоркой, ни лекарствами, ни кровью. Стерильность этого места была не химической, а какой-то природной, доведённой до пугающего совершенства, и от этой безупречности князю стало не по себе сильнее, чем стало бы от грязи.

Тело почти не слушалось. Руки лежали вдоль тела плетьми, в каждой жиле сидела свинцовая тяжесть, а попытка приподнять голову отозвалась звоном в висках. Зато разум был ясен. Холоден и остёр, как всегда.

Долгорукий не стал тратить силы на удивление. Он начал считать.

Он жив. Это первый и самый странный факт, потому что умирать он готовился всерьёз. Воронов вытащил его с того света и уж точно не из милосердия — старый интриган знал цену милосердию победителей, потому что сам никогда его не проявлял. Логика была проста и неприятна. Воронову нужен спектакль. Публичная казнь регента — лучший способ утвердить новую власть и показать всякому, кто ещё сомневается, как именно ломают хребты предателям.

Что ж. Долгорукий усмехнулся бы, будь у него силы. Спектакль так спектакль.

Лозы у дальней стены бесшумно разошлись, пропуская человека в простой светлой одежде без знаков различия. Молодая женщина подошла к ложу, скользнула взглядом по парящим в воздухе значкам, которых князь не видел, и чуть склонила голову.

— Вы пришли в себя раньше прогноза, — произнесла она так, словно отмечала погоду. — Это хорошо. Организм крепкий.

Её ровный тон задел Долгорукого сильнее любого злорадства. Он ждал ненависти, презрения, торжества тюремщика над поверженным врагом — а получил будничную деловитость врача, который не видит разницы между князем и нищим из подворотни. Эта женщина не считала его ни чудовищем, ни добычей. Просто пациентом.

— Где моя семья. — Он не спросил. Спрашивать значило бы просить, а просить он не умел даже на пороге смерти. — Дочь и внук. Я хочу знать.

В этом был он весь. Его беспокоила только его родная кровь, ради которой и затевалась вся эта обречённая партия.

Женщина не ответила. Она лишь повела рукой, и от стены к его изголовью бесшумно подплыл прозрачный голографический экран, развернувшись перед глазами князя.

Соседний блок и две койки в такой же зелёной, дышащей палате.

На них спали его дочь и внук.

Долгорукий впился взглядом в их лица и долго не мог поверить тому, что видел. Кожа дочери была чистой. На ней не было видно ни одной из тех проклятых чёрных паутин, что выжигали людей изнутри. Мальчик посапывал, подложив ладошку под щёку. Парящие рядом метки спокойно горели зелёным.

Горячее и тяжёлое торжество поднялось в груди старого князя.

Он проиграл всё. Империю, армию, власть, само своё имя. Завтра его, скорее всего, поведут на плаху под улюлюканье черни. Но его кровь будет жить. Его внук вырастет, и в жилах мальчика будет течь та же гордая порода, ради которой Долгорукий и пошёл ва-банк.

Воронов спас их мимоходом, так же равнодушно, как вытащил из могилы всю Столицу разом. Ему было всё равно. И в этом равнодушии пряталось унижение горше эшафота: его кровь уцелела, потому что чудовищу из леса было лень разбирать спасённых по фамилиям.

Долгорукий принял и это. Унижение он переживёт, ведь главное род — продолжится.

Значит, ставка оправдалась. Значит, цена будет честной.

Экран медленно погас, и князь снова остался наедине с живым потолком, дышавшим над ним в темноте.

Оставшись один, князь не стал гнать от себя бессонницу — спешить ему было решительно некуда, а до утра, которое почти наверняка станет последним, оставалась целая ночь. Этого времени с лихвой хватало на единственное дело, которое он умел делать по-настоящему хорошо. И Долгорукий занялся им: принялся раскладывать проигранную партию по ходам, как старый шахматист разбирает разгромленный эндшпиль — уже зная, что доска опрокинута, но не в силах оставить её в покое.

Каяться он не собирался. Само это слово князь презирал всю жизнь, считая утешением для слабых, и нынешний разгром ничего в нём не сдвинул. Против Эдема он пошёл не из властолюбия и не из страха за собственную шкуру, а потому, что видел дальше прочих. Пока изнеженный Совет любовался дешёвыми чудесами лесного купола, один лишь Долгорукий понимал, чем всё кончится: это не сосед, с которым можно ужиться, а воронка, что рано или поздно затянет в себя всё — сперва экономику, следом армию, а после и саму идею Империи, складывавшуюся веками.

В этом он не сомневался ни на гран. Случись всё заново, он снова поднял бы кланы против чудовища, потому что сохранить государство стоит любой цены — даже такой. Ошибка пряталась не в замысле, а в исполнении, и вот за неё-то старый князь и грыз себя в зеленоватой тишине палаты.

Главной его глупостью оказался Консорциум. Долгорукий впустил Смита в Столицу, как самонадеянный охотник впускает в свои угодья чужую свору, понадеявшись, что чужие псы загонят зверя, а после послушно уйдут восвояси. Беда была в том, что псы эти оказались голоднее самого зверя. Их следовало держать на коротком поводке, не спуская глаз, а он по гордыне дал им волю — и тем самым подписал приговор и Столице, и себе.

А ведь верный ход лежал на самой поверхности. Теперь, задним числом, князь видел его с мучительной ясностью: нужно было не дружить с Консорциумом, а стравить Смита с Вороновым лбами, поддерживая контакт с обоими. Превратить корпоратов в противовес и этим вынудить Эдем сесть за стол переговоров — на условиях Столицы. Вместо этого он сам отдал чужакам ключи от дома, а потом ещё и удивился, когда те принялись жечь в нём мебель.

Словом, он ошибся в фигурах. Недооценил хищность Смита, для которого Империя была не приоритетом, а всего лишь активом под списание. Ещё сильнее недооценил Воронова — но тут, положа руку на сердце, промахнулись все, ведь измерить лесное чудовище прежними мерками не сумел ни один игрок на континенте. Просчёт за просчётом, и каждый из них вёл к этой вот живой палате и завтрашней плахе.

И всё же в главном — в самой сути дела — Долгорукий и сейчас считал себя правым. Правитель обязан защищать державу до последнего вздоха, даже если держава неблагодарна, даже если защищать её приходится от того, кого толпа уже нарекла спасителем. Проиграть, рискнув всем ради государства, — это не позор. Позор — сидеть сложа руки и смотреть, как страна перетекает в чужие ладони под рукоплескания черни.

И он не сидел. Он рискнул и проиграл, но проиграл стоя, как и подобает игроку его уровня. Значит, и к Воронову завтра он пойдёт стоя — с прямой спиной и сухими глазами, не уронив ни единого слова, в котором чудовище могло бы расслышать раскаяние.

* * *

Утро князь встретил без сна, но и без страха — ночь он провёл, разбирая партию, а к рассвету окончательно надел на себя ту броню спокойствия, в которой собирался дойти до плахи. Так что когда лозы у входа наконец дрогнули и поползли в стороны, он встретил это движение почти равнодушно. Он ждал конвоя: лязга оружия, грубых рук под локтями, чьего-нибудь скучающего приказа подниматься. Вместо этого в проёме возникли две фигуры, и обе оказались ему до боли знакомы — отчего сердце старого интригана сбилось с ровного хода сильнее, чем сбил бы его любой палач.

Первым, опираясь на трость, в палату вошёл Виктор Орлов. За ним, чуть приотстав, шагнул Александр.

Долгорукий скользнул по Орлову коротким взглядом и тут же отвёл глаза, словно отмахнулся от чего-то несущественного. Старого премьера он давно похоронил для себя — в тот самый час, когда тот переметнулся под крыло Эдема. Перед князем стоял не противник и даже не предатель, достойный ненависти, а просто умный трус, который вовремя выбрал сторону посильнее. О таких не думают перед смертью.

А вот молодого Императора он разглядывал куда дольше.