Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 8
Из пяти лет учёбы я не помнил ни одного экзамена.
Я помнил только буфет на первом этаже и то, что там продавали ромовую бабу.
— Виктор Палыч. А если я не хочу, чтоб меня двигали?
Крайнов посмотрел на меня с искренним недоумением.
— В смысле?
— Ну вот в смысле.
Он подумал секунды три и засмеялся.
— Ты в июне это говоришь, — объявил он. — В июне все не хотят. Ты мне в феврале скажи.
И ушёл в здание, потому что перерыв кончился.
Жили нас в гостинице по трое в номере.
Гостиница была двухэтажная, с фикусом на площадке, и в ней пахло хлоркой и жареным луком одновременно.
Соседями мне достались Пилипенко из «Восхода», лет пятидесяти, и Матюшин из Целинного, лет сорока пяти, и оба они привезли с собой по бутылке, потому что везти на семинар бутылку — это норма.
Первый вечер прошёл прекрасно.
Мы сидели до половины первого, и Пилипенко рассказывал, как у них в шестьдесят восьмом бык порвал загон и ушёл в райцентр, и как его ловили полтора суток, и как в конце концов его поймал участковый на мотоцикле, и как этому участковому потом за быка объявили благодарность, а он хотел премию.
Матюшин рассказывал про жену.
Я рассказывал про гуся, и гусь имел успех, и Пилипенко потребовал подробностей, и я дал подробностей, и к полуночи Ганин в их изложении был уже человеком, которого гусь загнал на крышу, чего в действительности не случилось ни разу.
Вот так и складываются легенды.
В столовой при гостинице работала Люба.
Ей было лет двадцать семь, она была разведённая, с сыном, жила в двух кварталах и работала на раздаче, и на второй день я взял у неё двойную порцию гуляша и получил третью бесплатно.
— Ешьте. — Она пристукнула черпаком. — Всё равно спишем.
— А не жалко?
— Мне-то? — Люба поправила косынку. — Мне за него не платить.
Разговор этот занял минуты полторы, и я в него не вкладывал ничего, кроме гуляша.
В пятницу вечером мужики пошли в «Колос».
Я не пошёл, потому что в «Колосе» в пятницу гуляла свадьба, и это было слышно от гостиницы, и потому, что мне не хотелось.
Я вышел покурить на крыльцо.
На крыльце стояла Люба и тоже курила — в платье уже, не в халате, — и мы постояли минут десять и поговорили ни о чём: про то, что автобус на Заречное ходит два раза в день и оба раза неудобно, и про то, что сына она на лето отправила к матери в Славгород.
— Тихо у вас тут.
— Тихо. — Она стряхнула пепел. — С ума сойти.
Я посмотрел на неё.
— Ну идёмте, что ли, — позвала Люба. — Я вам чаю налью.
Утром в субботу я проснулся в четверть шестого.
Проснулся я так, как просыпаешься в двадцать четыре года, то есть мгновенно и целиком, и минуты три лежал, соображая, где я, и потом сообразил, и лежал ещё минуты две просто так.
За окном был чужой двор с поленницей и вкопанным столом.
Люба спала лицом в подушку, и одна нога у неё была поверх одеяла, и я лежал, смотрел в потолок и думал о том, что за два дня в Заречном мне не понадобилось ровным счётом ничего.
Никто меня не искал.
Никто не приехал, не позвонил, не передал через автобус. Косилки как-то встали и как-то поехали, Гнидин как-то получил свой отгул или не получил, Семёныч как-то отвершил.
Тридцать четыре человека прожили без меня двое суток и, судя по всему, не заметили.
Я лежал и честно пытался понять, обидно мне или хорошо.
Выходило, что и то и другое, и ещё выходило, что я две недели ходил и не мог придумать, чего мне хотеть, а тут вдруг сообразил: мне хотелось, чтобы за мной приехали.
Это было настолько стыдное соображение, что я встал.
Люба проснулась, когда я одевался.
— Уже?
— Автобус в семь.
Она приподнялась на локте.
— В семь пятнадцать.
— Тем более.
— Чаю попейте хоть.
Чаю я попил.
Пили мы его на кухне, при открытой двери, и она рассказала мне, что у неё есть возможность перейти в «Колос», в бар, где чаевые, но там надо стоять до часу ночи, а сын.
— А в сентябре сын вернётся?
— В сентябре в школу.
Я допил и встал.
— Люб.
— Не надо, — перебила она сразу.
— Чего не надо?
— Ничего не надо говорить. — Она собрала чашки. — Вы хороший, я всё поняла ещё вчера на крыльце. Езжайте.
У двери она меня остановила.
— Вы когда следующий раз?
— В сентябре, наверное. По кормам совещание.
— Ну вот. — Люба открыла дверь. — В сентябре и зайдёте.
Автобус ушёл в семь пятнадцать.
Ехал я стоя первые двадцать километров, потому что суббота и все едут с базара, и в проходе стояли мешки, и в мешках что-то шевелилось.
Форму с графой я вёз в кармане пиджака, сложенную вчетверо.
За грейдером сел, привалился к стеклу и задремал, и проспал до самого поворота, и проснулся оттого, что автобус встал.
На повороте стояли двое наших.
Я это увидел через стекло, ещё не проснувшись как следует, и первое, что подумал, — что приехали за мной.
И обрадовался.
Глава 4
Про Витьку Журавлёва надо рассказать отдельно, потому что дальше будет некогда.
Мы с ним одногодки и соседи через два двора, и в школу нас отдали в один год, и с первого по восьмой мы сидели за одной партой — не потому, что дружили, а потому, что нас посадили, и потом уже стало дружить.
Витька был лучше меня во всём, что можно измерить.
Он бегал быстрее, дрался лучше, плавал через омут туда и обратно, когда я только туда, и на турнике делал подъём переворотом одиннадцать раз, а я семь. Учился он при этом отвратительно и школу кончил на тройках, кроме физкультуры и труда.
В армию его взяли в семьдесят восьмом, в стройбат, под Читу.
Вернулся он в восьмидесятом, полгода погулял, женился на Тоньке Смирновой в мае восемьдесят второго и в марте восемьдесят третьего стал отцом.
Работал он шофёром на молоковозе.
Молоковоз — работа хорошая: два рейса в день на маслозавод, тридцать два километра туда, тридцать два обратно, и всё остальное время ты сам себе хозяин. За эту работу в колхозе держатся.
А мотоцикл он купил в восемьдесят первом.
«Юпитер», без коляски, серый, с хромом на баке, — и с того года всё село знало, как Витька Журавлёв едет, потому что он ехал так, как будто дорога кончится через минуту.
Тормозил он только в двух случаях: у клуба и у сельпо.
Я у него отбирал ключи два раза.
Первый раз — в августе восемьдесят второго, на свадьбе у Сомовых, когда он собрался в райцентр в четвёртом часу ночи за добавкой. Тогда я отобрал их просто, без разговора, потому что он был никакой.
Второй раз — в сентябре восемьдесят третьего, у клуба, и вот тогда вышло хуже.
Он был выпивши, но не пьяный, и он на меня посмотрел и спросил, с каких пор я решаю, и я ему ответил что-то про Тоньку и про пацана, и он взял и отдал ключи, и молчал потом три недели.
Потом отошёл.
Больше я к нему не лез, потому что понял: ключи можно отобрать один раз в год, а ездит он триста дней.
Я это знал.
Я знал про Витьку и мотоцикл с апреля восемьдесят второго — с того самого месяца, когда проснулся в этой жизни двадцатидвухлетним. Знал, что он разобьётся и что нога срастётся неправильно, и что хромать он будет всегда.
Я не помнил, когда.
Вот это в моей голове было устроено особенно паскудно: помнил я подробность — про ногу, — а год не помнил вообще. И два года я жил так, как живёт человек, которому сообщили, что в доме где-то течёт крыша, но не сообщили где.
Автобус встал на повороте в двадцать минут девятого.
Поворот этот у нас перед мостом через лог, километрах в трёх от села, и там останавливаются те, кому в райцентр, потому что до села автобус доезжает и разворачивается, а обратно идёт уже полный.
На обочине стояли двое.
Мишка Загорулько и Твердохлеб, оба в чистом, оба с непокрытыми головами, и Мишка держал в руках авоську, из которой торчала банка.
