Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 39
Она обрадовалась и насторожилась.
— Петруша! Ты чего?
— Да так. Шёл мимо.
— Мимо, — повторила Мокеиха с удовольствием, потому что мимо неё никто никогда не ходит просто так.
Усадила, налила чаю.
Дальше двадцать минут я выслушивал новости: про то, что у Зойки Гнидиной корова опять с выменем, про то, что Твердохлебиха покупала в райцентре пальто, про то, что в клубе третью неделю не топят.
Потом я спросил.
Спросил я плохо, в лоб, потому что подходить было не с чего:
— Аграфена Степановна. Вы из Соловьихи?
Она поставила чашку.
Не вздрогнула, не изменилась в лице — просто поставила чашку и посмотрела на меня, и посмотрела внимательно.
— Из Соловьихи. — Она отодвинула блюдце. — А ты откуда знаешь?
— В бумагах прочитал.
— В каких бумагах?
— В старых.
Мокеиха подумала.
— Ну и прочитал, — согласилась она. И налила себе ещё.
Дальше она говорила часа полтора, и я почти ничего не спрашивал.
Говорила она не то, что я ждал.
Я, если честно, ждал жалоб. Я готовился к тому, что мне сейчас будут рассказывать, как всех выселили, как рушили дома и как плакали бабы, и я примерно понимал, каким лицом это слушать.
Ничего этого не было.
Она рассказывала, как жили.
Про то, что деревня стояла на два порядка и что их порядок назывался Нижний. Про то, что до Заречного девять километров и что в школу ходили пешком, а с шестьдесят первого возили на телеге, и она за детей боялась. Про пруд, в котором мылись летом и в котором утонул в пятьдесят третьем мальчик Сенька. Про дизель, который включали в шесть и глушили в десять, и как перед десятью все торопились.
Про переезд у неё вышло три фразы.
— В шестьдесят четвёртом собрание было. Приехали, объяснили. Сказали — надо.
— И что?
— Дак а чего. Надо так надо.
Я сидел и молчал.
— Плакали? — спросил я наконец.
Мокеиха посмотрела на меня как на дурака.
— Дак а как не плакать-то. Конечно плакали.
И пошла дальше рассказывать про то, что корову вели своим ходом девять километров и что корова потом три недели не давала молока.
Дом им дали не сразу.
Три года они жили у сестры мужа, вчетвером в одной комнате, потому что дом их был из тех пяти, а не из тех трёх.
Строились сами, с шестьдесят седьмого.
Лес колхоз дал в шестьдесят шестом — дал, между прочим, полностью, весь по разнарядке, и Мокеиха это упомянула отдельно и с одобрением: лес дали хороший.
Достроились в шестьдесят девятом.
— А в семидесятом Степан помер. Три года в доме пожил.
Она это выговорила спокойно, без всякого нажима, и тут же перешла на то, что дом хороший, тёплый, и что она в нём одна и что ей много не надо.
И вот тут я услышал две вещи, ради которых, я думаю, вся эта глава и написана.
Первая была про воду.
Мокеиха посреди разговора, безо всякого перехода, обронила:
— Вот воду только у нас плохо.
— Где — у нас?
— Дак тут. — Она махнула на окно. — Колонка на углу, сто двадцать шагов. А у нас в Соловьихе колодец был во дворе.
Сто двадцать шагов.
Она ходит эти сто двадцать шагов туда и обратно с двумя вёдрами двадцать лет, и ей семьдесят три года, и с семьдесят седьмого она требует, чтобы в колонку поставили насос.
Насос ей нужен не для того, чтоб было ближе.
Насос ей нужен, потому что колонка на четвёртой улице качается рычагом, и рычаг тугой, и она с ним не справляется зимой, когда обмерзает, и её качает соседский мальчишка, а мальчишка вырос и уехал.
Я про эти насосы слышал семь лет.
Я слышал про них в этой жизни с восемьдесят второго года: она про них спрашивала у меня, у председателя, у Тимофеева, у проверяющего из обкома профсоюза в октябре.
Все, включая меня, считали это стариковской придурью.
Вторая вещь была про Хромова.
Про него она заговорила сама, и заговорила ближе к концу, когда уже дважды подливала чай.
— А Хромов-то помер.
— Какой Хромов?
— Дак председатель райисполкома. Который тогда. — Она вздохнула. — В семьдесят пятом помер, зимой.
— Вы его знали?
— Дак а как же. Он к нам приезжал в шестьдесят четвёртом, объяснял. Два раза приезжал.
Она помолчала.
— Жалко его.
Я поставил чашку.
— Кого жалко?
— Хромова. — Мокеиха посмотрела на меня. — У него сын утонул. В шестьдесят шестом, в Оби, парню девятнадцать лет было. Один сын.
— Откуда вы знаете?
— Дак говорили.
Она подлила себе чаю.
— Он к нам когда приезжал, он с людями разговаривал, — продолжала она. — Не как эти, которые бумажку прочитают и поедут. Он сидел и слушал. Ему кричали, а он слушал.
— И что?
— И ничего. Всё равно переселили.
Она отставила чашку.
— Дак а что он мог-то, — пожала плечами Мокеиха. — Он же не сам придумал.
Ситникова я звал с собой.
Позвал я его в четверг, восемнадцатого, за два дня, — предупредил, что поеду в субботу на Соловьиху, и спросил, не хочет ли он.
Он отказался.
Отказался он моментально, не думая ни секунды, и отказался безо всяких объяснений, и на лице у него при этом не отразилось ровным счётом ничего.
— Нет.
— Владимир Гаврилыч…
— Нет, Петя.
И перевёл разговор на зябь.
Я тогда решил, что он не хочет вспоминать, и что ему стыдно, и что человек в пятьдесят пять лет не хочет ехать смотреть на дело своих рук.
Я и сейчас думаю, что был отчасти прав.
Но только отчасти, и главного я тогда не понял, и понял я это только весной, и не сам.
Уходя, я задал ей последний вопрос.
Задал я его уже в сенях, надевая телогрейку, и задал потому, что до последней минуты не собирался спрашивать.
— Аграфена Степановна. А там ещё кто приезжал? Кроме Хромова.
Мокеиха подумала.
— Дак приезжали. Из района всё ездили. Кто с бумагами, кто мерил чего-то.
— А молодой был? В очках?
— В очках? — Она наморщилась. — Погоди-ка.
Она стояла и вспоминала секунд десять.
— Был. — Она подняла палец. — Молоденький совсем. Он у нас две недели жил, на постое, у Кочергиных.
— Две недели?
— Дак а как же. Он всё считал. Ходил и считал. Коров считал, сколько молока, сколько до Заречного, сколько чего. И записывал.
Она махнула рукой.
— Тихий такой. Не пил.
— А как звали, не помните?
— Не. — Мокеиха качнула головой. — Не помню. Он с людями-то не разговаривал. Он всё считал.
Я поблагодарил и вышел.
Две недели.
Тридцатипятилетний экономист районного планового отдела приехал в Соловьиху и прожил там две недели на постое у Кочергиных, чтобы посчитать честно, — не по справкам, а на месте, руками, по факту.
Вот откуда «беру среднее за три года».
Вот откуда пометка про пруд, которую он записал себе на обороте и которая не нужна ни в одном расчёте.
Он там жил.
Он две недели ел за столом у людей, которых он потом посчитал на сорок семь тысяч рублей в год, и посчитал он их правильно, и он это знает с шестьдесят четвёртого года.
И он с тех пор ни разу туда не поехал.
Домой я пришёл в десятом часу.
Мать сидела с вязаньем и слушала радио, и радио бормотало что-то про уборку в южных областях.
— Ты где был?
— У Мокеихи.
Мать подняла голову.
— У Мокеихи? — переспросила она. — А зачем?
— Масло относил.
— Какое масло?
— Подсолнечное.
Мать положила вязанье.
— Петь. Ты Мокеихе подсолнечное масло относил?
— Ну.
Она посмотрела на меня секунд пять и вернулась к вязанью.
— Ну и правильно. Она одна.
Больше вопросов не было.
Всю ту зиму я к этой поездке возвращался и всю зиму пробовал сформулировать, что я оттуда привёз.
Формулировалось плохо.
Проще всего было бы сказать, что я понял, как несправедливо устроена жизнь, — но это неправда, и я в двадцать четыре года ничего такого не думал, и в шестьдесят восемь тоже.
Ближе всего вот что.
