Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 37

Ничего не произошло.

Ганин на следующий день работал как обычно. Через неделю — тоже. В ноябре он ездил на ферму, писал акты, спорил с Тимофеевым и ругался со мной из-за освещения в мастерской.

Мир не рухнул.

И вот это оказалось хуже всего, потому что до октября восемьдесят четвёртого года Эдуард Вениаминович Ганин был человеком, у которого всё сходилось: он писал правду, ему не верили, он оказывался прав, и это было смешно.

А теперь у него не сходилось.

Он сделал неправильную вещь по правильной причине, и от этого никому не стало ни хуже, ни лучше, и никто про это не узнал, и мир остался ровно таким, каким был.

Он это, я думаю, и переваривал всю зиму.

Заметил я в нём одну перемену, и заметил не сразу.

Он перестал приносить мне акты.

Раньше он их приносил — по любому поводу, с тетрадкой, и зачитывал, и требовал подписи, и мы с ним из-за этого препирались, и это был у нас нормальный рабочий обычай с восемьдесят третьего года.

С ноября он приносить перестал.

Вместо этого он стал делать руками.

В ноябре он с Мишкой сварил ограждение на приводной ремень наждака в мастерской — сам, с Мишкой, без всякого акта. Сварил он его криво, Мишка потом переварил, и Ганин на это не обиделся.

В декабре — второе, на транспортёр в первом корпусе.

В марте — третье.

Три ограждения за полгода, все три сваренные плохо и переваренные Мишкой, и ни одно из них ни в один отчёт не попало, потому что сваренное ограждение — это не документ.

Это, если считать по-честному, было единственное, что за три года действительно сработало.

Про себя я тогда думал мало и думал не то.

Думал я про то, правильно ли я поступил, что промолчал.

С одной стороны — я не подделывал. Я не брал ручку и не писал, и я вообще ни о чём его не просил, и, если по бумаге, я тут ни при чём.

С другой стороны — он ждал.

Он ждал, чтобы я его остановил, и я это видел, и это стоило одного слова, и слова я не сказал, потому что мне было удобно, чтобы он написал.

И вот тут я вспомнил вещь, о которой не вспоминал лет сорок.

В той жизни я в снабжении такие строчки писал сотнями.

Не подделки — упаси боже, — а вот такое: акт, датированный вчерашним числом, потому что вчера машина ушла, а бумагу привезли сегодня. Ведомость, подписанная за человека, который в отпуске, но который бы подписал. Дата приёмки, поставленная на день раньше, потому что иначе не проходит квартал.

Это делали все и делали каждый день.

Это называлось «привести в соответствие», и никто из нас — ни один человек из тех, с кем я тридцать семь лет работал, — не считал это враньём.

Я вспомнил это на кухне, ночью, и очень коротко.

И подумал ещё вот что: если бы Ганин работал у меня в конторе в семьдесят девятом году, я бы его через полгода научил всему этому сам, за пятнадцать минут, между делом, и он бы через год перестал спрашивать «вы понимаете, что я сейчас сделал».

Наверное, это хорошо, что я его не учил.

Хотя, если по совести, я его именно что научил — тем, что промолчал, — и научил хуже, чем научил бы словами.

В октябре же состоялся суд по граблям.

Суд был народный, районный, гражданское дело, и слушалось оно семнадцатого октября, в среду, в райцентре, в здании с гербом на фасаде.

Истец — Кузнецова Пелагея Тимофеевна.

Ответчик — Сорокина Дарья Никитична.

Предмет спора — грабли конные, одни, деревянные, с металлическими зубьями, приобретённые в семьдесят четвёртом году, стоимостью, по заявлению истицы, четыре рубля двадцать копеек.

Дело тянулось с восьмидесятого года.

Оно дважды прекращалось, один раз возвращалось, один раз откладывалось из-за неявки, и к восемьдесят четвёртому году в папке было листов сорок, из которых грабель касалось листа три.

Ездили в суд впятером.

Обе старухи, две свидетельницы и Ерёмин, председатель сельсовета, которого вызвали как должностное лицо и который потом рассказывал про это до самого Нового года.

Заседание шло час двадцать.

Судья — женщина лет сорока — вела его, по свидетельству Ерёмина, с исключительным терпением, и терпение это ей потребовалось, потому что обе стороны за час двадцать успели вспомнить сорок лет.

Вспоминали свадьбу пятьдесят второго года.

Вспоминали, кто у кого не был на похоронах. Вспоминали, чья корова в шестьдесят восьмом ходила в чей огород. Вспоминали, что́ мать одной сказала про свекровь другой, и судья дважды напоминала, что это к делу не относится.

Про грабли за час двадцать было сказано минуты четыре.

Решение вынесли в пользу истицы.

Обязать ответчицу возвратить грабли, а при невозможности возврата — взыскать их стоимость в размере четырёх рублей двадцати копеек.

Исполнить это оказалось невозможно.

Грабель нет. Их нет с семьдесят девятого года, и они, я думаю, вообще рассыпались в каком-нибудь сарае году в семьдесят седьмом. Взыскать четыре двадцать с пенсионерки, получающей тридцать шесть рублей, судебный исполнитель приезжал один раз, посмотрел на дом и уехал.

Деньги Сорокина принесла сама.

Принесла она их в декабре, четыре рубля двадцать копеек, и отдала не Кузнецовой, а Ерёмину в сельсовет, под расписку, и сказала, чтоб передал.

Ерёмин передал.

Кузнецова деньги взяла, и на этом дело было закрыто, и обе остались при своём, и разговаривать они по-прежнему не разговаривали.

Ерёмин потом говорил, что за тридцать лет работы это самое запутанное дело, которое он видел.

Ему, впрочем, никто не верил, потому что он глуховат на левое ухо и половину заседания не слышал.

Второго октября Пашка вышел на работу.

Вышел он через месяц и три дня, как ему и сказали в больнице, — не на комбайн, конечно, а в мастерскую, потому что рука была ещё в повязке и он ею почти ничего не мог.

Поставил я его к Сомову.

Первый раз я его увидел у ворот мастерской, утром, в половине восьмого. Он стоял с ребятами и разговаривал, и правая рука была в кармане телогрейки.

Я подошёл.

И вот тут случилось то, к чему я совершенно не был готов.

— Здрасьте, Пётр Сергеевич.

— Здорово. Вышел?

— Вышел.

— Как рука?

— Заживает. — Он вынул её из кармана, показал повязку и убрал обратно. — Через две недели снимут.

Помолчали.

— Пётр Сергеевич.

— Ну.

— А я тут подумал. — Пашка переступил. — По ремонту-то у нас как будет? По той же схеме или мы всё-таки на эффективность использования смотреть будем?

Я стоял и смотрел на него.

Выговорил он это совершенно правильно, к месту и по делу: у нас с сентября шёл разговор про то, как считать загрузку станков в зимний ремонт, и он про этот разговор слышал от Сомова.

Сказано это было спокойно, деловито, слегка щеголевато.

Он это слово выучил у меня. Я его бросил в июле, на лугу, Зине, от лени и от жары, и через одиннадцать дней его написал Гаврилыч в квартальной справке, и к октябрю оно ходило по мастерской.

Восемнадцатилетний парень с двумя пальцами говорил мне моё слово.

— По той же схеме, — ответил я.

И пошёл в контору, и в конторе часа полтора ничего не делал.

Глава 17

Двадцатого октября утром было минус два.

Первый настоящий заморозок в тот год пришёл девятнадцатого ночью, и утром двадцатого всё лежало в инее: трава, поленница, крыши, и на бочке у крыльца стоял лёд в палец толщиной.

Мать растопила в шесть.

Печку у нас топят с середины октября, и первую неделю топят один раз в день, вечером, а с ноября — утром и вечером, и в доме тогда устанавливается тот сухой жар, от которого зимой болит голова.

Ели мы в то утро блины.

Блины на молоке, с топлёным маслом, штук двадцать, и я съел четырнадцать, и мать заметила, что это уже неприлично.

— Ты куда сегодня?

— На Соловьиху.

— Суббота ведь.

— Зябь допахивают.

Мать посмотрела в окно.

— Оденься теплее.