Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 35
И тут же забыл, потому что назавтра ломался КСТ.
Пятнадцатого на стану сидели у костра.
Сидели человек пятнадцать: наши, шефы, студенты. Играла гитара, пекли картошку, было тепло, хотя ночи уже холодали.
Приехал Гладышев.
Юрий Матвеевич Гладышев, начальник ОРСа моторного завода, лет сорока пяти, приехал в тот вечер на «уазике» — проверить, как живут его люди, и заодно решить с председателем вопросы по договору.
Мужик он был толковый.
Он обошёл вагончики, поговорил с рабочими, попробовал ужин, поблагодарил Твердохлебиху не для вида, а потом сел у костра и просидел с нами часа полтора.
Разговор шёл общий.
И где-то в середине, между картошкой и очередной песней, он выговорил следующее — вскользь, без всякой торжественности, как говорят про очевидное:
— Слушайте, мужики. А чего вы к нам напрямую не возите?
— Куда напрямую?
— К нам в ОРС. — Гладышев подвинулся к огню. — У меня столовая на две тысячи двести человек, три буфета и магазин. Мне картошка нужна, капуста нужна, мясо нужно. Я её беру через базу, а база берёт у вас же.
— Так у нас же договор.
— Договор на мясо, по плану. Я про сверхплановое. — Он пожал плечами. — Оформим прямым договором, я вам цену дам выше базовой, вы мне возите. Всем хорошо.
Аркадий Павлович, сидевший рядом на чурбаке, пообещал подумать.
Разговор на этом кончился.
Кончился он потому, что Валера взял гитару, и потому, что все были сытые и усталые, и потому, что за костром в сентябре в двенадцатом часу ночи ничего решать не хочется.
Заняло это четыре минуты.
Я, однако, кое-что вспомнил.
Вспомнил я, как в июне в Новосёлове Ступин мне между делом обронил, что у них второй год стоит палатка на рынке в Барнауле и что толку от неё на гривенник, а мороки на рубль.
Я тогда это выслушал и забыл через пятнадцать минут.
А тут вспомнил и подумал две мысли.
Первая была практическая: если Ступин это делает второй год и не бросил, значит, не так уж на гривенник.
Вторая была неприятная.
Вторая была про то, что в июне мне это было неинтересно, потому что у меня в июне всё было хорошо, а в сентябре мне стало интересно, потому что мне надо было думать про что угодно, кроме того, про что я думал.
Я эту вторую мысль тут же задвинул.
И потом два месяца — весь октябрь и половину ноября — я к этому вопросу возвращался, и возвращался, как мне казалось, из соображений дела.
К Пашке в сентябре я ездил трижды.
Ездил я по субботам, вместе с Гуровым, на попутке или на своём, и каждый раз возил одно и то же: банку молока, хлеб и что-нибудь из того, что передавали бабы.
Передавали много.
К третьей поездке в палате у него на тумбочке стоял такой запас, что он раздавал соседям, и соседи его за это уважали.
Разговоры были деловые.
Он спрашивал про уборку, потом про картошку, потом про то, кто на его комбайне. Я отвечал, что никто, и он каждый раз это переспрашивал.
— Совсем никто?
— Совсем. Николай один.
— Дак тяжело же.
— Тяжело.
Он подумал.
— Он гордый, — сообщил Пашка про Дудника, и это было сказано с полным пониманием дела и без всякой иронии.
Про руку он заговорил один раз.
Заговорил он про неё сам, в конце второй поездки, когда я уже вставал, и заговорил в таком ключе, какого я совершенно не ждал.
— Пётр Сергеевич.
— Ну.
— А права-то у меня останутся?
Я сел обратно.
Вопрос был, если разобраться, единственный, который его по-настоящему занимал, и он его две недели держал в себе, и задал он его не отцу, а мне, потому что я бригадир и, значит, должен знать.
— Останутся.
— Точно?
— Точно. Категория есть категория. Медкомиссию пройдёшь.
— А если не пройду?
— Пройдёшь.
Я это говорил уверенно, потому что знал.
Знал я это не из инструкции — инструкцию я в тот момент представлял себе очень смутно, — а потому, что помнил: Пашка Гуров всю жизнь проработал на технике.
Он мне поверил.
Он выдохнул, откинулся на подушку и объявил, что тогда ладно, и дальше мы говорили про то, что в палате не открывается окно.
Шефы уехали двадцать пятого.
Уезжали они на трёх автобусах, от конторы, в девять утра, и провожать вышло человек шестьдесят.
Провожали хорошо.
Твердохлебиха дала им в дорогу четыре ведра картошки и два мешка капусты. Двум студенткам кто-то из наших баб дал по банке варенья. Дьяконов пожал руку Сомову.
Валера пел в автобусе, пока не отъехали.
Оля с электромеханического, садясь, обернулась и спросила меня, приедет ли кто-нибудь из наших в Барнаул, и я ответил, что вряд ли, и она обронила «жалко» и села.
Автобусы ушли.
К одиннадцати село опустело, стало тихо, и на площадке у клуба остался мусор, который два дня никто не убирал.
Первое сентября в тот год выпало на субботу.
Школа у нас на двести с чем-то человек, восьмилетка, и первого сентября туда идут все, включая тех, у кого дети давно выросли, потому что линейка — событие.
Первоклассников было четырнадцать.
Стояли они с гладиолусами, в форме на вырост, и один мальчик всю линейку смотрел не на директора, а на трактор, стоявший за забором, и я это заметил и потом весь сентябрь про этого мальчика вспоминал.
Танька Гнидина пошла в восьмой.
Форму ей в итоге купили — не в райцентре, где не было тридцать четвёртого размера, а через Людку, по заказу через райпо, и Гнидин за этой формой ездил в третий раз и привёз.
Директор сказал речь.
Речь была про сорок лет Победы, до которых оставалось восемь месяцев, и про то, что учебный год пройдёт под этим знаком, и это было первое упоминание сорокалетия, которое я услышал.
Услышал и не отметил никак.
А потом линейка кончилась, и школу на две недели отдали шефам, и учились они эти две недели по половине дня в две смены, и директор написал две объяснительные.
А двадцать восьмого пошёл дождь.
Дождь шёл четверо суток, картошку копать стало нельзя, и последние двенадцать гектаров мы добирали в октябре по грязи, вручную, силами тех, кого удалось выгнать, и это была самая паскудная работа за весь тот год.
Глава 16
Октябрь в тот год был грязный.
Дождь начался двадцать восьмого сентября и с перерывами шёл до девятого октября, и всё это время мы добирали последние двенадцать гектаров картошки вручную.
Вручную по грязи — это работа.
Комбайн в такую землю не пустишь, трактор буксует, и картошку берут лопатой и руками, и земля на ней держится комом, и мешок весит не пятьдесят килограммов, а шестьдесят пять.
Выгонял я на это по двадцать человек в день.
Выгонял с трудом: уборка кончилась, деньги посчитаны, и человек в октябре работает уже не из интереса, а потому что сказали.
Вечером я приходил чёрный до колена.
Мать грела воду в двух вёдрах, я мылся в сенях, и портки она отскабливала утром ножом, потому что стирать их сразу было бессмысленно.
Кончили девятого.
Дальше пошла зябь.
Зябь — это осенняя вспашка, и это последняя серьёзная работа в году: пашем с середины сентября до снега, и от того, сколько поднимем, зависит весь следующий май.
План у нас был две тысячи сто гектаров.
К десятому октября было поднято тысяча четыреста, и это шло нормально, и я в те дни первый раз за полтора месяца стал спать по семь часов.
И вот тут приехала проверка.
Про проверку меня предупредили за четыре дня.
Предупредил Ганин.
Он поймал меня у мастерской восьмого числа, в понедельник, и сообщил, что двенадцатого приезжает технический инспектор обкома профсоюза и что будет проверка состояния охраны труда по колхозу.
— По следам?
— По следам, — подтвердил он.
Тут надо объяснить.
После несчастного случая с тяжёлым исходом акт формы Н-один уходит наверх, и наверху его читают, и в какой-то момент оттуда приезжает человек и смотрит уже не на конкретный случай, а на всю систему.
