Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 20
А в селе это не работает по одной причине.
В селе нельзя вслух назвать цену человеку, потому что этот человек тебе свояк, и его жена крёстная у твоего младшего, и ты с ним будешь стоять на его похоронах или он на твоих.
Деньги тут не деньги.
Деньги тут — способ сказать вслух, кто кого стоит, и поэтому их получают поровну и обсуждают шёпотом.
Я дошёл до калитки.
В окне у нас горел свет: мать вставала в четыре, а в час ночи она не спала — значит, опять сидела и мазала руки, и, значит, на ферме за вчерашний день у неё было плохо.
Я постоял во дворе и не стал заходить сразу.
Пятнадцатого мы начинали свал.
Глава 9
Пятнадцатого августа мать разбудила меня в три.
Разбудила она меня тем способом, каким будят в уборку: поставила на стол чугунок и открыла крышку.
В чугунке была картошка со шкварками.
Есть в три часа ночи невозможно, и это знает всякий, и всякий в уборку ест, потому что следующий раз будет в двенадцать, а между тремя и двенадцатью помещается девять часов и весь световой день.
Я съел полчугунка.
Мать в это время собирала мне узелок — хлеб, сало, два яйца, огурцы, — и собирала она его тщательно, заворачивая каждую вещь отдельно, хотя всё это через четыре часа лежало у меня в кабине одной кучей.
— Мам, ты чего не спишь?
— Дак мне в четыре.
Она уходила на ферму в четыре, и в уборку это совпадало, и весь тот август мы с ней завтракали вместе в три часа ночи, и это, если честно, были лучшие двадцать минут суток.
Разговаривали мы при этом мало.
Она про ферму не рассказывала, я про бригаду не рассказывал, и мы просто сидели за столом при лампочке и ели, и в четыре расходились в разные стороны.
Свал начали пятнадцатого, в среду.
Это надо объяснить, потому что городской человек думает, что уборка — это когда комбайн едет по полю и в него сыплется зерно.
У нас убирали раздельно.
Сначала жатками валят хлеб в валки — не в снопы, а в такие длинные рыхлые гряды поперёк поля, — и он там лежит трое-пятеро суток и доходит. Потом по валкам идёт комбайн с подборщиком и обмолачивает.
Смысл в том, что валить можно раньше, чем молотить.
Хлеб к пятнадцатому был ещё сыроват в зерне, но соломина уже жёлтая, и если ждать полной спелости на корню — потеряешь неделю, а неделя в августе стоит дороже всего.
Первым пошло поле за прудом.
Три жатки, три трактора, с четырёх утра до темноты, и к вечеру пятнадцатого мы положили сто двенадцать гектаров, что было хорошо.
Это была моя первая уборка в должности.
В восемьдесят втором я убирал сам, на комбайне, и знал про уборку ровно то, что видно из кабины. В восемьдесят третьем — то же самое, потому что бригадиром меня поставили в ноябре, после всего.
А тут я год к ней готовился.
Я к ней готовился с ноября: считал, прикидывал, спорил с Тимофеевым, ставил комбайны с первого августа, распределял людей, и у меня в тетради было расписано всё до последнего человека на две недели вперёд.
И вот тут я обнаружил вещь, которая меня, честно говоря, обидела.
В уборку бригадир не нужен.
То есть он нужен, конечно, — но не так, как в мае и не так, как в феврале. В уборку всё едет само, и едет оно само по одной простой причине: в уборку люди зарабатывают.
За август-сентябрь механизатор берёт столько, сколько за остальные полгода.
Это знают все. Это знает Клюев, который в июне торговался со мной за каждый лишний круг, а пятнадцатого августа вышел в три сорок и работал до темноты без единого слова. Это знает Гнидин. Это знает Санька, у которого через десять дней свадьба.
И поэтому в уборку никого не надо гнать.
Гнать надо в другое время — в апреле, в ноябре, в феврале, — а в августе моя работа сводилась к трём вещам: чтоб была солярка, чтоб были машины на отвозке и чтоб вовремя привезли обед.
Я на это обиделся дня на два.
Потом перестал, потому что на третий день сломалась вторая жатка, и выяснилось, что вся моя ненужность держится ровно до первой поломки.
Про обед надо отдельно.
Обед в поле возят с полевой кухни, и в уборку это самая ответственная должность в колхозе после председателя.
Возила в тот год Твердохлебиха.
Она приезжала на «газоне» в двенадцать и в семь, привозила бачки, и вокруг этих бачков собиралось всё поле, и садились прямо на солому, и ели в четыре руки, и потом двадцать минут лежали.
Кормила она хорошо.
Суп, каша, мясо в супе, компот, и хлеба сколько хочешь. В уборку на кормёжке не экономят никогда и нигде, потому что мужик, который не доел, к вечеру начинает ронять ключи.
Один раз она опоздала на час.
Опоздала из-за того, что на кухне погас титан, и час этот я запомнил, потому что в этот час у меня встали два агрегата: не потому, что кто-то бастовал, а потому, что люди просто сели и ждали, и никто никуда не поехал, и объяснять им, что надо ехать, я не стал.
Больше она не опаздывала.
На току работало полсела.
Ток у нас за складами: асфальтированная площадка, навесы, зерноочистительный комплекс и весовая с будкой.
В уборку туда выходят все, кто не в поле.
Бабы с фермы после дойки, пенсионеры, школьники с двадцатых чисел, конторские — по разнарядке, по два человека в день. Работа простая и пыльная: лопатить, подгребать, следить за нориями, зашивать мешки.
Заведовал током Кочергин.
Кочергину пятьдесят восемь, он завтоком с семьдесят первого года, и он в эти три недели единственный раз в году бывает главным человеком в колхозе, потому что через него проходит всё.
Весовщицей стояла Нюрка Сомова.
Стояла она плохо.
Стояла она плохо не потому, что воровала, а потому, что у неё двое маленьких, и её каждые полтора часа кто-нибудь подменял, и подменяли по-разному, и к концу августа у Кочергина не сходилось на четыре с лишним тонны.
Четыре тонны — это ерунда на восемь тысяч.
Но ерунда эта означала, что кто-то будет писать объяснительную, и Кочергин про это думал каждый вечер, и с двадцатого числа ходил серый.
Я ему тогда ничего не предложил.
Предложить я догадался в сентябре, и предложение это было простое: посадить на весовую человека, который физически не может оттуда уйти.
Про ферму в уборку в колхозе забывают.
Забывают буквально: все машины на отвозке, все трактора в поле, и подвоз кормов, вывоз навоза и всё остальное делается по остаточному принципу, то есть как получится.
Сычёва воевала за это каждый год.
В тот август она пришла ко мне лично — не в контору, а на стан, на «газоне», в платке и в туфлях, стоя в соломе, — и потребовала трактор на два часа в день.
Дал я ей полтора.
Дал я их за счёт резервного и за счёт того, что Мишка согласился ездить туда в обед, и Мишка согласился не из любви к ферме, а потому, что на ферме работала его мать.
Про этот трактор мне потом три недели пеняли все.
Радио на стану работало круглые сутки.
Стоял там «Океан» на батарейках, и его никто не выключал, и он бормотал сам себе с четырёх утра, и слушал его в среднем полтора человека.
В августе он бормотал про «Дружбу-84».
Соревнования эти шли с июля по сентябрь, в девяти странах, и наши там всех побеждали, и по радио каждый день объявляли рекорды — по штанге, по прыжкам, по плаванию.
Про Олимпиаду не говорили.
Точнее, говорили, но так, что понять было нельзя ничего, и это дало на стану примерно четыре разговора за уборку.
Первый был на второй день.
— Слышь. — Клюев поковырял в зубах. — А чего наши не поехали-то?
— Куда?
— В Америку. На олимпиаду.
— Так безопасность, — отозвался Прохоров. — Не гарантировали.
— Чего не гарантировали?
— Безопасность.
Клюев подумал.
— Дак а в семьдесят втором ездили же.
— Так то в Германию.
— Ну.
На этом разговор кончился, потому что привезли обед.
Всего таких разговоров было четыре, и все четыре кончались одинаково — ничем, — и ни один человек в моей бригаде за весь тот август не высказал по этому поводу никакого мнения, кроме Мишки, который заявил, что штангист Тараненко всё равно поднял больше, чем американец, и что это, значит, и так всем понятно.
