Медведев. Пограничье. Ноналогия (СИ), стр. 174
Я откинулся на спинку кресла и просто смотрел вперёд. Дорога тянулась ровной чёрной лентой, влажной от ночного дождя, и казалась почти живой. Она змейкой уходила вдаль, сквозь густые леса, а ветви деревьев над ней смыкались, образуя зелёный тоннель, прохладный и тихий.
И, как всегда, в такие моменты я поискал взглядом рыжий хвост. Тот, что мелькал где‑то сбоку, прячась в траве или за кустами. Будто охранял наш путь. Но сегодня его не было видно. Ни вспышки рыжего цвета среди зелени. Ни взгляда, в котором мне всегда чудилось что‑то человеческое.
Я прищурился, смотря в лес, но смог рассмотреть только мокрые ветки да блестящие от солнца капли на листве. Пусто.
И тогда мелькнула короткая тревожная мысль: может, это дурной знак. Или я просто начал думать по‑Северски.
Я сжал подлокотник, чтобы не позволить себе слишком уж увязнуть в этих мыслях. В конце концов, день только начинается. И лиса… она может быть и впереди.
– Перевёртыши обычно меняются в определённое время месяца? – спросил я у воеводы.
Машина мягко покачнулась на повороте, а в салоне на несколько секунд повисла почти уютная тишина.
– Молодые очень зависят от луны, – чуть погодя кивнул Морозов. – Они не могут оставаться людьми, когда она становится полной. Даже за несколько дней до полнолуния с ними начинается… чертовщина. Шерсть лезет, скулы болят, спина ломит. Тело будто само себя вспоминает, как должно выглядеть. И с головой беда. Настроение – хуже некуда.
Он поморщился, словно вспомнив о чем‑то нехорошем.
– Пустяк может довести до белого каления. Слово не так скажи и тебе уже скалятся. Стукни ложкой по кружке и вот уже кулаки на столе. А если такой молодой где‑то среди людей застрянет в неподходящее время, то и вовсе беда.
– Поэтому вы и говорили, что им стоит уходить из дома в особые дни, – напомнил я.
– Так точно, – Морозов вздохнул, потерев пальцами лоб. – Уходят в лес, к своим. Кто в одиночку, кто к стае. Зубов помогает, иногда чуть ли не за руку выводит. Он знает, кто в округе «на подходе», кого и где подхватить. Молчу уже о том, что у него и место есть – вроде лагеря. С едой, с охраной, с уговорами не срываться.
– Лагерь для перевёртышей, – повторил я и хмыкнул. – Я про такое только в страшных сказках читал. А это, оказывается, быль.
– Северск, – пожал плечами Морозов. – Тут всё по особенному, не как везде. Но порядок держим. Как бы это со стороны ни выглядело.
Он замолчал, и я притих вместе с ним. За окном мелькали деревья, между которыми золотились участки раннего солнца. А в голове вертелась одна мысль: сколько же здесь всего незаметного, пока не спросишь. И как много держится на тех, кто знает, когда кого нужно проводить подальше от людей.
– А когда перевёртыши уже… опытные? – последнее слово далось мне с трудом, будто я пытался подобрать нечто приличное вместо чего‑то куда более точного, но грубого.
Морозов кивнул, не глядя на меня, будто этот разговор был для него привычным, но не лёгким.
– Опытные могут жить как обычные человеки, – тихо сказал он. – У них и зубы на луну не становятся острее, и глаза в темноте не так светятся. Тело слушается, разум не ускользает. Вроде бы всё под контролем.
Он замолчал, как будто размышляя, говорить дальше или оставить недосказанным.
– Однако нрав у них всё равно тяжелеет. – Голос его стал ниже, чуть глуше. – Зверь внутри делает человека суровее, резче. Они не улыбаются зря. Не болтают попусту. Иногда молчат так, что и не поймёшь – сердятся или просто размышляют о своем.
Я кивнул. Таких, кажется, я даже встречал и за пределами Северска. Или думал, что встречал. Люди, у которых за глазами будто кто‑то ещё стоит.
– Тот, у кого характер был крепкий с детства, – продолжал Морозов, – тот справляется. Сжимает зубы и живёт. А кто был слаб… таким несладко. Учиться быть человеком приходится заново. Каждый день. А если не получается, то они уходят.
– Уходят? – переспросил я.
– В зверя, – кивнул он. – Бросают всё. Семьи, дома, работу. И уходят в лес. Или в горы. Пропадают. Иногда кто‑то из их стаи отправляется вместе с ними. Иногда уходят одни.
Я поёжился и чуть опустил голову, словно прячась от сквозняка.
– И… никогда не возвращаются? – спросил я, не сразу найдя голос.
Воевода взглянул в сторону, где между деревьями пробегал солнечный свет. И только потом, не оборачиваясь, произнёс тихо:
– Возвращаются. Иногда. Но уже не люди и не звери, а что‑то между. И такие чаще всего уже не помнят, зачем пришли. Только смотрят на людей, но не узнают своих. И не узнаются.
За сказанным чувствовалась тяжесть воспоминаний.
Морозов шумно вздохнул, откинулся на спинку сиденья и, не глядя на меня, заговорил негромко, почти вполголоса, как говорят о вещах, которые давно случились, но до сих пор не дают покоя.
– Был у нас один… Данила. Мужик как мужик. В мастерской работал, по дереву резал, детские игрушки делал, табуретки чинил, наличники. Спокойный такой, не пьющий. Жена померла давненько от лихорадки, сам сына растил. Мальчишка у него толковый рос. Тихий да смышленый.
Он сделал паузу, будто вспоминая детали.
– Данила лет пять как стал перевертышем. В лесу на него напал зверь. Немного потрепал, но мужик сумел отбиться. Кое‑как добрался до людей, а там его к лекарям снесли. Выходили, вылечили. Никто ничего не заподозрил даже. Он держался. Никто и не знал толком, что он поменялся, пока однажды Данила вдруг не исчез. Просто ушёл с работы, не вернулся домой. Сына с утра проводил в школу и всё. Нет его. Думали, что случилась беда, лес пошли прочёсывать, речку проверили. А через пару дней произошло…
Я нахмурился.
– Что?
– Сын его пропал, – коротко бросил Морозов. – В доме все перевернуто, более‑менее ценные вещи не тронуты. Не хватало только одеял, кое‑какой походной посуды. Зеркала все побиты. Говорили, что на стенах виднелись царапины, будто от ножа. Но мне думается, что это были следы когтей.
– И что было дальше? – почти шепотом спросил я.
– На границе с болотом есть старый охотничий домик, где когда‑то Зубов приют делал для молодых. Пустовал он тогда, заброшенный, как раз на отшибе. Туда и подались. Нашли их… позже. Оба живы. Сын ссадинами покрыт, но жив. Отец с ним.
Он замолчал, потом продолжил, глядя прямо вперёд, будто видел не дорогу, а тот самый лес, домик, мокрый мох под ногами.
– Данила заявил, что они в своем праве и обратно не вернуться. Будут обитать поближе к земле. Люди, кто ничего не понял, решили, что, с ума мужик сошёл. Рванул с сыном в леса, подальше от мира. Жить, мол, хотят как предки. Самообеспечение, охота, грибочки. И всё бы ничего: право он и впрямь имеет жить, как ему вздумалось. И сына воспитывать как считает нужным. Это ведь дела семейные и чужим в них копаться незачем. Так думали простые обыватели. И только знающие все поняли и побледнели.
Я напрягся.
– Почему?
– Потому что перевёртыш решил создать стаю, – сказал Морозов. – Сына он не забрал. Он его… выбрал. Посчитал достаточно крепким. Характер у мальца был твёрдый, глаза не бегали. А если такой рядом будет жить под одной крышей, есть с одного котелка, делить охоту… он сам станет хорошим зверем.
– И мальчишка…
– Он пережил трансформацию, – тихо добавил Морозов, – но никогда не сможет вернуться к людям. Потому что жить в зверином доме – значит стать частью зверя. Там нет человека, там нет школы, нет правил, нет имён. Там только стая. Сначала ты сын, потом ты брат, потом охотник. И всё.
Мы молчали. Машина шуршала колёсами по асфальту, а за окном ветер качал верхушки деревьев. Солнце поднималось всё выше, но мне казалось, будто стало чуть холоднее.
– Что с ними сейчас? – спросил я, почти шёпотом.
Морозов пожал плечами.
– Не знаю. Возможно, живы. Возможно, нашли себе дикую стаю, может теперь и у них уже есть свой выводок. Зубов не говорит. А я и не спрашиваю. Потому что… не имею право вмешиваться в чужую жизнь.
Я кивнул, не находя слов. Потому что в этот момент отчётливо понял: есть в этом мире такие дороги, с которых не возвращаются. Даже если умеешь ходить на двух ногах.
