Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 5

Клавдия Матвеевна держала зеркало и молчала.

Мария застонала и повела головой, выбираясь из эфира. Маску Валя убрала давно и теперь сидела у изголовья, держа роженицу за руку обеими своими.

— Мария, слышишь меня? — Я нагнулся через изголовье. — Всё. Родила ты.

— Живой? — спросила она, ещё не открывая глаз.

— Живая. Девка. — Клавдия Матвеевна сказала это раньше меня и громко, чтобы дошло. — Три двести с малым. Орёт как пожарная.

Дальше было то, ради чего вообще стоит работать в больнице, а описать это я не умею. Мария заплакала. Обмытый и завёрнутый ребёнок лёг ей на грудь, и она сразу перестала быть той девочкой с прокушенной губой, которую везли шагом девять километров.

Я отошёл к окну, потому что ноги вдруг сделались чужие.

За стеклом стояла чернота без единого огня: ни лампы в избе, ни искры на дороге. Я держался за подоконник и глядел в это стекло, где отражались керосинка и старуха в белой косынке.

Старуха в стекле смотрела на меня.

— Где ты это видел? — спросила Клавдия Матвеевна, когда я обернулся.

— Что именно?

— Не юли. — Она вытирала руки о полотенце, палец за пальцем, и с каждым словом всё медленнее. — Поворот я и сама делала. Я про рот твой спрашиваю. Ты дитё ртом дышал, щеками, и пальцами на пуповине сердце ловил. Так у нас нигде не делают. И ты не думал, как это делается, — ты пошёл и сделал.

Врать я никогда не умел, а тут пришлось.

— В реферативном журнале читал. Переводная статья, ещё в институте.

— Ага, — сказала она. — В журнале.

Больше она не спрашивала. Повесила полотенце, взяла мою правую кисть, ту голую, которой я работал, повернула ладонью кверху и подержала под фонарём, как держат на базаре подкову.

— В двадцать четыре года руки так не ставят, — сказала Клавдия Матвеевна и вернула мою руку хозяину.

Домывал я их уже в коридоре, из рукомойника, и вода в нём кончилась на середине.

Валя сидела на скамье под окном, уткнув лицо в ладони. Плакала она молча и старательно, будто стыдилась и этих слёз, а я стоял с мокрыми руками и соображал, что тут полагается делать. Обнять? Не мои годы и не то время. Уйти и сделать вид, что не заметил?

Я сел рядом.

— Я думала, я её убью, — сказала она в ладони. — Капаю, а она дышать перестала совсем, и я не знала, убирать или... а на вас смотреть нельзя было. Простите меня: я плохая медсестра, я в город уеду.

— Валя.

— Я правда уеду, я на год всего...

— Валя. Ты держала наркоз первый раз в жизни, и она проснулась вовремя и с головой. — Говорил я в стену напротив: девчонке легче, когда её не разглядывают. — Знаешь, сколько мужиков передержали бы эфир? Почти все.

Она подняла лицо. Мокрое, красное, глупое, замечательное.

— Правда?

— Правда. И вот ещё: завтра, часов в девять, покажешь мне, где у вас что лежит, шкаф за шкафом. А маску я тебя научу держать по-человечески.

В сенях на приступке сидел мужик и мял кепку. Услышав шаги, он встал так резко, что чуть не приложился о притолоку.

— Живы обе, — сказал я сразу, потому что тянуть тут — чистая пытка. — Дочь у тебя. Мария крови потеряла много, недели полторы пролежит у нас, и не спорь, а то будет хуже.

Открыв рот, он постоял... Потом сел обратно на приступку, мимо, боком, и стал искать кепку, которую держал в руке.

— Сурин моя фамилия, — сказал он зачем-то.

— Виктор Ильич. Иди лошадь распряги, она у тебя вторые сутки в хомуте.

Во дворе было черно и звёздно, лошадь переступила и вздохнула по-человечески. Пахло сеном и остывающей пылью — тем августом, какого в прежней моей жизни не случалось: видел я его из окна ординаторской.

Клавдия Матвеевна догнала меня в коридоре.

— Иди спать. Тут я до утра. Кабинет твой вторая дверь, там прежнего доктора диван.

— Разбудите, если матка расслабится или температура пойдёт.

— Разбужу, мальчишка. Не учи.

Кабинет оказался узкой комнатой в одно окно: стол со шкафом, пара стульев, а у стены — тот самый диван, продавленный посередине. Керосинку я нести не стал. Без неё вышло только лучше: темнота стояла ровная и мягкая, безо всякой больничной работы внутри.

Халат снять я забыл. Лёг как был, поверх покрывала, подложил под голову свёрнутый пиджак, а руки положил на грудь ладонями вверх: кожа на них горела от щётки. Когда я спал по-человечески в последний раз? Позавчера, в другом веке, перед сменой...

И вот тогда меня начало трясти.

Страх кончился ещё в ту секунду, когда ножка пошла на меня. Трясло оттого, что всё сошлось разом: поперечное положение, керосин вместо лампы, руки, которые я знал как свои и которые оказались чужими... а ведь сделали же. Двадцать лет я мечтал о пенсии и дотягивал смену до пересменки. Мог ли я вообразить, что буду лежать на чужом диване и глупо радоваться?

Меня снова хватило. Вот, оказывается, чего мне не хватало все эти годы.

За окном серело. Небо над забором из чёрного делалось сизым. В полосе этой уже угадывался край крыши. Больницу-то мне так и не показали: приехал я вечером, вошёл в темноте и всю ночь просидел в комнате на две койки... А какая она при солнце? Целы ли у неё окна?

Часов в шесть дадут свет. Тогда и посмотрим.

Глава 3. Ревизия

Разбудило меня ведро.

Тащили его по коридору, не отрывая от пола. Дужка звякала о край при каждом шаге. Сел я рывком, по дежурантской привычке, а потом ещё полминуты соображал, где нахожусь и отчего на мне халат. Кабинет. Диван прежнего доктора, продавленный посередине... Волчьи Броды, август семьдесят четвёртого. Который теперь час и сколько я вообще проспал? Судя по свету — часа три, из них половину с открытыми глазами.

Лампочка под потолком горела вполнакала и совершенно зря: за окном стояло белое от пыли утро, а по стеклу ползала муха и никак не могла найти форточку.

В родильную я вошёл, на ходу застёгивая халат.

Мария лежала под серым одеялом, подтянув его к самому подбородку. Бледная была до синевы под глазами, как и положено после ночной кровопотери, зато глаза следили за мной от самой двери. Это мне понравилось больше любых слов.

— Чай пила в шесть, полкружки, — доложила Валя от окна и тут же заторопилась. — Я записывала, вот, только, может, неправильно... Температуру в пять мерила: тридцать семь и две.

Тетрадку она держала обеими руками, как держат приговор. Кто её так напугал за этот год?..

Пульс у Марии частил, но шёл ровно. Живот мягкий, матка стояла плотная и там, где ей положено, промокало умеренно. Тридцать семь и две — это ещё вчерашняя работа или уже начало чего-то? Пока вчерашняя. Я подтянул одеяло обратно.

— Мочилась?

— Два раза за ночь. Доктор, а она...

— Дочь твоя орёт как положено, её Клавдия Матвеевна обмыла и запеленала. Голова кружится, когда садишься?

— Не садилась я.

— Сядешь. К обеду.

Валя за спиной дёрнулась, словно хотела поймать меня за рукав, да раздумала на полдороге.

— Виктор Ильич, простите, я... им же лежать. Им десять дней лежать положено, у нас все лежат.

— Оттого и лежат потом по месяцу, что ноги не держат. Кровь в лежачей ноге стоит, как вода в канаве. Что делает стоячая вода?

— Загнивает, — сказала Валя после паузы, очень тихо, будто её вызвали к доске.

— Сгусток. Оторвётся и уйдёт в лёгкие, и тогда всё будет быстро. К обеду посадишь её, свесив ноги, минут на десять. Завтра доведёшь до окна и назад, под руку.

Записывала она это в свою тетрадку долго, шевеля губами. Что она там пишет, интересно, — мои слова или уже приговор себе за то, что не знала? Спорить со мной ей и в голову не пришло, а зря: спорили бы — быстрее бы выучилась.

За стеной кто-то надсадно кашлял, по-стариковски, с сипением на выдохе. В коридоре опять поехало ведро.

— Клавдия Матвеевна где?

— Ушла в семь, потому что корова. К десяти придёт, она всегда к десяти.

— Ключи с собой унесла?

Валя посмотрела на меня, как на человека, спросившего, зачем зимой снег.