Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 27

Ключ лёг на стол рядом с чернильницей — длинный, с бородкой в два зуба, тёплый от её пояса и вытертый до блеска там, где его сорок лет подряд брали пальцами.

Дверь она прикрыла за собой плотно, как прикрывают в палате.

Ни слова, ни «смотри у меня» — ничего из того, к чему я приготовился ещё в августе и обдумал в двух десятках вариантов.

Я сидел и глядел на него, покуда керосинка не начала коптить. За что? За бровь? За кулак, который я отказался зашивать?.. Или за всё разом, что копилось с той августовской ночи, когда мы с ней вдвоём вытягивали Марью Сурину и она звала меня мальчишкой. Наверное, она весь этот месяц про меня решала, а нынче решила.

Ключ я взял. Он оказался тяжелее, чем выглядел, и в кулаке улёгся сразу — как ложится вещь, у которой одно назначение.

Аптека помещалась через стенку. Замок открылся туго, с хрустом, а зелёную занавеску, за которой мне месяц не давали разглядеть, чем я располагаю, я отцепил с гвоздиков вовсе. Что за ней? Стрептомицин в двух картонках да ампулы строфантина в вате. Кордиамин. Банка касторового масла с довоенной, кажется, этикеткой... Небогато. Зато отныне я знаю, чем воюю, и в четыре утра мне за этим уже не бежать в другой конец села.

Я навесил замок, повернул ключ и подёргал дужку — теми же двумя движениями, что и она.

И вот тут оно меня достало. Месяц я прожил в этом доме постояльцем в гостинице: чинил, ругался, спал на чужом диване под чужим одеялом. А сейчас, стоя в тёмной кладовке с ключом в кармане, я подумал про больницу «моя» — и не поправился.

Керосинку я задул поздно. Завтра понедельник, приём с девяти. А послезавтра вторник, мой день на ферме в Полежаевке — девять километров грейдера, сорок баб в конторе... И ребятня, которая третий день мается животами, а лечат её у знахарки. Объелись зелёного? Может, и объелись. А если нет?

Два дня. Успею ли за них выспаться? Похоже, что нет, — и, признаться, я к этому не особенно стремился.

Глава 12. Полежаевка

Чемоданчик я укладывал дважды.

Сперва сложил как привык: жгут, шприцы в стерилизаторе, новокаин, шёлк, ампулы кордиамина. Защёлкнул и тут же открыл обратно. Чем поить ребёнка, который пить уже не может? А всё для взрослого мужика тут годилось мало.

Ключ от аптеки со вчерашнего вечера лежал у меня в кармане. Я всё ещё трогал его сквозь ткань, как чужую вещь. Богатств за зелёной занавеской не обнаружилось. Две склянки глюкозы, флакон физиологического, одна-единственная капельница — резиновая трубка со стеклянным окошком посередине, чтобы видеть, как падает капля. Иглы. Самая тонкая из них была с гвоздик от сапога. Глянув на неё, я подумал про детские вены нехорошее…

Я взял ещё и кружку из сестринской, эмалированную, с обколотым краем. Зачем? Решил додумать в дороге.

Во дворе фыркнула лошадь.

— Доктор! Запрягли!

Дед Гриша ждал у крыльца в брезентовом плаще, хотя небо с ночи вычистило до звёзд: надевался он у деда по случаю выезда, до погоды ему дела было мало. Сено в телеге было умято в два гнезда, одно ему, одно мне.

— Садись боком да держись за грядку, — велел он, подтыкая под меня охапку. — До поворота ямы, а за поворотом одна яма, зато большая. Соловьёв на ней язык прикусил, кровищи было.

Выехали в шестом часу. Село проводило нас лаем, а дальше осталась дорога: серая, в сухих гребнях, накатанная лесовозами до костяной твёрдости. Слева копали картошку — бабы стояли в поле рядком, спинами вверх, и по низине шёл железный звук лопат. Туман лежал в ложбинах полосами. Я по сентябрьскому времени убрал кисти рук в рукава.

— Зинаида Карповна, — сказал я в правое ухо. — Что она за человек?

— А?

— Знахарка ваша. Полежаевская.

— А, ну да. — Дед пожевал губами, будто выбирал из большого запаса. — Она бабка ничего. Она мне поясницу вправляла в шестьдесят восьмом, я после неё две недели на сенокосе не разгибался, а всё одно ведь вправила. Она без злобы, ты не думай, тебя и не видала ни разу.

— А кто её любит?

— Дак все. — Он огрел вожжой воздух над кобылой, и та сделала вид, что заторопилась. — У Марфы Игнатьевой нога горела, красная вся, лаковая, и Соловьёв ей мазал, и до Соловьёва мазали, а Карповна пошептала, обвязала — и сошло. С той поры в Полежаевке к докторам ходят вторым заходом.

Рожа, подумал я. Она и сама уходит недели за полторы, если человека не залечить, так что последнее слово всегда остаётся за тем, кто стоял рядом в день, когда оно прошло. Тридцать лет назад мне бы от этого свело челюсти, а нынче я только прикидывал. Сколько у меня уйдёт времени, чтобы сделаться вторым заходом хотя бы для половины?

— Дети чьи болеют, знаешь?

— Как не знать. Лапшиных мальчонка, Митька. Мокеевых девка, махонькая совсем, третий годок ей... нет, второй. Да Тимофеевых двое, братья они, погодки. Да у Сурихи внучка. Пятеро выходит, коли к субботе никого не прибавилось. — Он повернулся ко мне здоровым ухом, всем корпусом. — А это, доктор, у нас каждый год. Как жара станет спадать, так их и мает животами. Отпоят — и бегают.

— Всех отпаивают?

— Дак... — Дед Гриша подумал. — Ну, у Тимофеевых до этих двоих был третий. Он в позапрошлом годе помер, летом ещё. Тоже животом.

Сказано это было ровно тем же голосом, что и про поясницу. Паршивее всего звучало именно это. Погода, да и только… Каждый год мает, кого-то отпоят, кого-то нет, а после Покрова отпустит.

— А ты чего затемно поднялся? — спросил дед Гриша, помолчав. — Соловьёв, тот к девяти выезжал, аккурат ко второй дойке. И до него который был, Гвоздёв, тот и вовсе фельдшера посылал. А?

Отвечать пришлось громко: дескать, дети животами третьи сутки, а ждать я не любитель. Дед подумал над этим километра полтора:

— Ну гляди. Только ты не больно-то там гоношись, доктор. Они народ тихий, а упрутся — не своротишь.

За поворотом открылась Полежаевка: длинная в одну улицу, серая от шифера и дранки, с фермой на выселках. У колодца в начале улицы сруб был свежий и ворот новый, а тропинка к нему заросла лебедой по колено.

— Не берут отсюда?

— Далеко им. У фермы свой, при коровнике, туда всё одно за молоком ходить. — Дед натянул вожжу. — Тпру, милая. Приехали, доктор. Тебя в конторе с семи ждут, а бабы, они ждать не любят.

Контора фермы стояла на бугре. Пахло возле неё навозом, силосом и парным сентябрьским духом. Внутри было жарко от печки, топленной с пяти утра: стол, две лавки, плакат про надои, ведомость на гвозде. На лавках сидели бабы после дойки, в халатах поверх телогреек. Разговор при мне съехал на полтона тише.

Полотенце у рукомойника подала мне женщина лет пятидесяти, широкая, с руками, каких у мужиков не встретишь.

— Дарья Фоминична я, бригадир. Ты покороче, доктор, в девять вторая дойка.

Покороче и вышло: трещины на пальцах у трёх из четырёх, ячмень на веке у молодой, а у самой бригадирши лицо красное вовсе не от печки. Тонометр показал сто девяносто на сто.

— Голова с весны болит? Она и будет, пока давление не собьём. Резерпин в сельпо есть, пить каждый день, а не когда прижмёт.

— От него спится.

— Значит, спите. Хуже, когда не просыпаются.

Бумажку она убрала за пазуху, а я спросил про детей.

Комната сделалась осторожной, как лицо человека, которого спросили про давний долг.

— А чего дети. Животом мучаются, дело обычное. Их Карповна отпаивает, она травку знает.

Молодая с ячменём заговорила в сторону окна, будто оправдываясь не передо мной:

— Вы не серчайте, доктор. Просто у нас Карповна лечит. Она всегда лечила, от неё все выхаживались.

Все, кроме тимофеевского мальчика позапрошлым летом… Только мёртвым ребёнком в споре не козыряют. Да и о чём тут спорить, если ключи от домов лежали не в конторе?

Дворы показывал дед Гриша, называя их по хозяевам. У Тимофеевых на стук вышла старуха и встала в проёме плечом к косяку, накрест руки.

— Не надо нам. Спят они, Карповна вечор была, поила. Ступай, милый.