Регистрация, стр. 38

— Он туда не за это пошел! — крикнула она. — Вы его не знаете, а я знаю! Саша не убийца никакой! Он добрый! Он отзывчивый! Он туда пошел, потому что там людей наших обижали! Он за них туда пошел!

— За кого? За каких людей?

— За русских людей, за каких! Вы знаете вообще, с кем они там воюют? Они не с украинцами там воюют! Они там со всем Западом воюют! Вы про мясорубку, так вот это их, их в мясорубку-то! Простых украинцев! На наших пацанов кидают! Вы знаете, в каких условиях? Вот ему ноги отрезали, и что ему эти ваши миллионы?!

Тетя Марина спряталась в ладони, молчала. А дядя Максим встал тоже — стряхнул с себя эту всю свою ученость гребаную, все равно она на нем лопнула по швам — и просто орал.

— Да он сам виноват, что отрезали, если туда поперся туда! Если за деньги, то идиот, и если по дури, то тоже идиот! Все! Не могу больше эту херню слушать!

— Он долг! Долг выполнял! Не можете понять, да? Конечно. Куда вам! Ладно. Приятного аппетита.

Вылетела пулей, кинулась в кровать. Лежала в мандраже, пульс, наверное, двести, сердце колошматило о ребра. Знала, что могла бы за собой оставить в этом споре последнее слово, и еле удержалась, чтобы не произнести его вслух. Потому что тогда б уже все стало совсем бесповоротно.

* * *

Марина дверь закрыла тихо, аккуратно, плотно. Потом села на свое место, положила руки на стол и стала на них смотреть. Так, может быть, инженер какой-нибудь сдается, когда понимает, что починяемый им сложный механизм никогда больше не заработает, зря только были потрачены на него месяцы работы. Он был знаком с этим отрешенным выражением: Марина никогда не кричала на Максима, но несравненно умела минимальными средствами выразить свое полное в нем разочарование.

Случалось, это молчание било его под дых куда больней, чем ему было бы от открытой ссоры, от истерики. Но сейчас Максим твердо знал, что был стопроцентно прав, поэтому держал паузу.

— Она от него беременна, — прошептала Марина.

— Еще хуже!

Рявкнул, но на минуту потерял равновесие. Стали понятны женские переглядывания, вся эта таинственность-многозначительность, Ульянина истерика, в конце-концов. Стыдом обдало, но это он от себя отогнал: какое ее беременность имеет отношение к сути их разговора? Никакого!

— Ее можно понять, Максим.

— Нет! Нет, ее нельзя понять! — упрямо замотал головой он. — Что тут можно понять, Марин?! Да как это связано-то? Один пошел за деньги убивать, а другая от него залетела... Давай мух отдельно, котлеты отдельно!

— По-женски понять. Ты когда от мужчины беременна, когда любишь, конечно, ты его всегда оправдаешь... — попросила Марина. — Он же твой! Он не может быть плохим. Ты же тонкий, Максик, как ты такое не чувствуешь?

— Нет-нет. Нет-нет-нет. Секундочку! Это тебе не «мама, я жулика люблю», Мариш! Тут другое происходит! Они на всех столбах рекламу убийства за деньги развешивают! Они из всех утюгов это геройством называют! Здесь полное, полное перевертывание ситуации! А это убийство! Это геноцид, по сути! И мы с тобой да, отвыкли уже об этом говорить, и столбы эти не замечаем, но сейчас нам просто в рожу эту суют. И говорят: это — нормально. Убивать — нормально. Завтра концлагеря нормой станут! И ты тоже скажешь тогда — ну, она забеременела от надзирателя, ее можно понять?! Марин... Ты знаешь, я матом не люблю ругаться, но это пиз-дец. Я это не хочу понимать. Если ты это поймешь, то ты скоро с этим соглашаться начнешь. Там уже один шаг.

— Она просто девчонка...

— А он просто мальчонка. Нет. Послушай, мне ее как человека жалко, что она вот в такой ситуации оказалась. С беременностью. Окей, жалко! А его мне не жалко. Я отказываюсь его жалеть. Он взял деньги... Все! И я не буду играть в эти идиотские поддавки для беременных. Можно?

— Ну, они поддались на искушение... Они оба из бедных семей... Ульяша точно. Ну их вот заманили в эту ловушку. Взял деньги, да. И что? Люди нищенствуют... А тут им такое... Можно понять, если постараться... Им же не говорят — идите убивать, им говорят — идите защищать родину. Родину!

— Нет. Нельзя! Есть Телеграм, есть каналы, не хочешь читать независимые медиа — в телеге поищи, все сразу станет ясно, за что там деньги... Нет! Никакого им понимания, никакого им сочувствия! Нет!

Максим трахнул кулаком по столу, посуда запрыгала и зазвенела испуганно. Он прямо чувствовал, как через него кипящую кровь качали. А кулаком и по человеку какому-нибудь хотелось ударить. По кому? Ну по Саше, были б у него ноги.

— А что у нас есть, кроме сочувствия? — Марина посмотрела на него упрямо. — Что у нас осталось? Что нас людьми вообще делает?

— Нет. Нет, не так! Что у нас осталось, кроме однозначности? Вот как тебе объяснить еще? Мы в животе у чудовища, понимаешь? Варимся в его желудочной кислоте. И эта вот кислота — неоднозначность. И она нас разъедает. И если мы не будем держаться за самое простое — за то, что в мире есть четко добро и зло, есть черное и белое, есть допустимое и есть недопустимое, если мы согласимся с их иезуитскими тезисами, если мы начнем мир в пятидесяти оттенках серого видеть, то нам все, нам кранты, мы обваримся и будем такими же вот бесформенными огрызками, как все, что в этой зловонной жиже мимо нас плывет. Они же через это именно и берут нас, через то, то не мытьем, так катаньем принуждают принять это, то такую перспективу предложат нам, то сякую, пока не найдут, с какой точки зрения убийство как будто бы не выглядит убийством, а выглядит чем-то другим, приемлемым. А это бесчеловечно!

Максим заходил по кухне; от разлитого шампанского в кухне стояла кислая вонь, валялась недоеденная рыба, как будто они с Мариной и взаправду плескались в желудочном соке у какой-то твари в брюхе. Уставился в окно, чтобы на жену не смотреть; пригляделся — а там вместо окна темный аквариум, в котором они вдвоем с ней заперты и тычутся; а от Москвы ничего не осталось.

— Бесчеловечно — это не прощать, Максим. Вот так вот людей судить по-инквизиторски, вот это бесчеловечно. Без права на раскаяние.

— Это все демагогия, Марина! Там никто не собирается раскаиваться, ты что, не слышала? Я не понимаю, почему ты на ее стороне? Почему ты не на моей? Да вытри ты это шампанское уже, почему мы живем в свинарнике?!

— Вытри ты. Вытри-вытри, Максим. Вытри это шампанское. Что ты мне-то все приказываешь? Что ты называешь свинарником? Это я, между прочим, тут порядок поддерживаю. Все это время. И тут, — она пальцем уперлась себе в висок. — Ты знаешь. И я не на ее стороне. Просто знаешь, сколько у меня знакомых рассорились так вдрызг со своими детьми, с родителями, с мужьями? Счету не поддается! Из-за ситуации всей, из-за войны! Тебе что кажется важней — вот эта вся риторика, или чтобы семья держалась? Мне, прости уж пожалуйста, важнее семья. Потому что семья — это реальное, это и есть жизнь. А для этого, хочешь не хочешь, приходится идти на компромиссы.

Максим подошел к раковине, схватил тряпку, принялся с ненавистью тереть липкую кислятину.

— Пожалуйста. И протру. Мне не сложно. Гляди-ка, это она оказывается одна тут порядок поддерживает, надо же... Компромиссы... А вот скажи... Это такой же компромисс, как размещать портреты «героев СВО» на остановках к Девятому мая, чтобы сохранить работу? Или не такой же? Ну раз уж мы заговорили. Я не собирался, но ты сама...

— Максим...

— А на фестивалях варенья рассказывать школьникам об освобожденном Мариуполе, когда ты знаешь про то, сколько этих школьников там... Это такой же компромисс?

— Это нечестно!

— Нечестно? Или наоборот — честно? Вот мы дома все эти мантры проговорили: война — зло, война — плохо, страна катится в тартарары, и вроде бы как остались приличными людьми, на правильной стороне истории как будто бы остались. Только вот беда: на работе — но это строго по работе! — мы школьников потчуем тем, что в Мариуполе дети счастливы! Вареньем подсластили и пичкаем их этим, а они ничего не понимают и кушают. Мы-то знаем, что там именно перед Мариупольским драмтеатром на асфальте было написано, когда наша авиация его разнесла, а школьники-то не знают — и не узнают. Будет у них Мариуполь теперь ассоциироваться с вареньем. Так? Так, если задуматься. Для этого и варенье варили за городской бюджет. Но давайте мы в эту сторону не будем думать, а давайте мы себе придумаем другой сюжет: что время непростое, что люди в депрессии, что надо их как-то утешить, и праздники и фестивали это хорошо. Давайте и сами это варенье будем жрать. Мы превратили Москву в город-сад, мы привезли десять тысяч деревьев в кадках! А что там в подвалах в этом городе-саде происходит, или, как это сейчас принято говорить, на подвалах... Ну так мы туда не будем смотреть! Мы туда, где цветочки и красиво, смотреть будем! Вот твои компромиссы, Марин! А заодно мы и подряд от мэрии не потеряем, да что там, следующий еще жирней будет, раз мы на этот раз так славно справились! Вот это вот честно. С самими собой давай честными будем?