Наследник империи. Дилогия (СИ), стр. 91

– Главные силы флота увеличиваются в водоизмещении и, параллельно с этим, увеличивают свои скорости. Не удивлюсь, если лет через тридцать – сорок вполне обыденными окажутся корабли с силовой установкой в сто – сто двадцать тысяч лошадей. Здесь как раз все линейно пока.

Эти трое переглянулись.

Я же продолжил.

– Хотя, признаюсь, – я позволил себе первую за вечер настоящую улыбку, – сердцем я не с турбинами. Сердцем я с тяжелыми нефтяными двигателями внутреннего сгорания.

– Вы про машину Акройд‑Стюарта? Мне говорили, вы выписали десяток от Хорнсби. – оживился Нобель так, что чуть кофе не расплескал.

– Выписал. И мы с Костовичем их уже разобрали до винтика. Знатные машинки. Калильная головка, впрыск на сжатии, никакого электрического зажигания, никакого карбюратора. Жрет, что дают. Даже растительное масло. А главное – мысль верная. Магистрально верная. Если эту схему растить – поднимать сжатие, улучшать впрыск – то однажды мы получим двигатель, где топливо будет вспыхивать от одного лишь сжатия воздуха. Без калильной головки вовсе. И вот такие двигатели, только большие, как мне кажется, дадут самый высокий КПД морского движения из всех возможных.

– В далеком будущем? – спросил Бари.

– Все зависит от нас, – подмигнул я. – Впрочем, эти малые нефтяные двигатели хороши уже сейчас.

– Чем же? – спросил Бари. – Для корабля они слабы.

– Смотря для чего. На корабли не помешали бы такие двигатели в качестве стояночных генераторов электричества. Чтобы котлы не терзать лишний раз. Да и запускать котлы с их помощью будет намного проще. Впрочем, тут уже дело совсем не в кораблях.

Эти трое снова переглянулись.

Я же встал и прошелся. Меня, что называется, повело – и я уже не сдерживался.

– Господа, что есть главная машина России? Не паровоз. Не пароход. Лошадь. Двадцать пять миллионов лошадей. Каждая жрет – хоть работает, хоть стоит. Каждая пашет десятину в день, если бог даст. А теперь представьте машину. Простую, как топор. Один горизонтальный цилиндр, двухтактный, калильный. Десять‑двадцать сил. Один большой маховик. Никакого магнето, никакого карбюратора. Запуск – лампой или в костре разогрел головку, качнул маховик, пошла. Топливо – любое. От сырой нефти до растительного масла и отработанного машинного масла. Клепанные железные колеса. И плуг сзади.

– Как паровой трактор? – неуверенно спросил Бари.

– Да. Их нам тоже, кстати, нужно делать. У нас масса мест, где дрова и уголь будут еще долго доступнее жидкого топлива. Впрочем, неважно. Главное – такой трактор сделать максимально простым и неприхотливым. Чтобы мужик после коротких курсов мог управиться.

Я обернулся.

Нобель сидел, подавшись вперед всем корпусом, и глаза у него горели. Вот прямо горели – я такие глаза видел у него на портретах в учебниках, только там не понимал, отчего.

– Сколько? – хрипло спросил он. – Сколько такая машина может стоить?

– Максимально дешево. Поэтому ее нужно делать по уму, миллионной серией, с обширным применением литья и штамповки, сварки.

– Сварка дает трещины, – заметил Бари.

– Применять, где можно. И отрабатывать, чтобы не давала. Главное – просто, надежно и предельно дешево. В цену три‑пяти коней. Ну шести.

– Артели нужны, – быстро сказал Бари. – Мужик в одиночку не купит. Испугается. Дорого и непривычно. А артель, десять дворов вскладчину, можно уговорить. Мы так молотилки продавали в Америке.

– Прокат! – подхватил Нобель. – Не продавать даже, а давать в наем на пахоту, с машинистом! С молотилками, плугами и прочим. Как молотильные обозы! И топливо наше, и машина наша, и ремонт наш…

– Плуг надо особый, – Шухов уже чертил что‑то на обороте котельного листа. – Обычный конный не годится, слаб. И сцепка… сцепку надо с пружиной, чтобы на камне не ломало лемех, а поднимало…

– Учебные курсы при заводе, – бормотал Бари, строча в блокноте. – Готовить машинистов из мужиков. Полгода…

Я смотрел на них и понимал, что холодная маска, с которой я начинал этот разговор, куда‑то делась. Совсем. Мы уже час галдели, перебивая друг друга, как студенты. Шухов чертил. Бари считал. Нобель мечтал вслух – и мечтал, черт возьми, дельно.

И вот тут Эммануил вдруг остановился, заметив мой оценивающий взгляд. Отложил чашку. И сказал тихо, без всякой коммерции в голосе:

– Георгий Александрович. Я знаю, что вам наговорили всякого обо мне и моей семье. Не хочу даже знать кто. Скажу одно. Если мне укажут, кто из родичей дает деньги врагам России, я сам его приволоку в околоток. Меня совсем недавно уговаривали продать нефтяные дела Ротшильдам и уехать. Я отказался. Потому что это – моя страна и мое дело.

Помолчали.

– Но вас ведь что‑то раздражает в России? – спросил я.

– Хотите начистоту? Раздражает. Меня просто бесит, когда гениальный инженер, – он кивнул на Шухова, – десять лет не может пробить проект, потому что какому‑то чиновнику, не будем называть имен, лень читать. Меня раздражает, когда наша страна ввозит машины из Германии, Франции и Англии, в то время как мы можем их вполне производить сами. Но нельзя, понимаете? Нельзя. Кто‑то уже договорился и считает, что французские машины важнее. И хоть трава не расти! Меня бесит, когда талант и инициатива – обуза, а неприметность и усидчивость – добродетель. Вот мой враг. Но никак не Россия.

Я промолчал.

Думал.

В принципе, это укладывалось в ту картину, которая формировалась перед революцией. Ибо и сейчас было хорошо видно – страна целенаправленно подмораживалась на уровне государственной политики. Оттого все и становилось раком, замирая в благоговейном покое.

Умирая.

Лишь тихо было. Лишь бы покойно…

Нобель и Бари смотрели спокойно и внимательно. Видимо, ради этого крика души они и шли. А я молчал. Думал.

Наконец, Шухов отложил блокнот и тихо спросил:

– А чего хотите вы, Георгий Александрович? Вы ведь как вернулись с Кавказа, никак не обретете покоя. Рветесь. Это все видят. Но никто не понимает.

Я посмотрел на него.

Усталые глаза.

Он, как и я, много работал. Это чувствовалось. Я еще там, в прошлой жизни, наловчился это примечать, так как не любил тунеядцев. Глаза это выдавали. Всегда.

– Я, Владимир Григорьевич, хочу вернуть России величие. Не парадное с хоругвями и балами. Нет. От этого «хруста французской булки» меня тошнит. Настоящее величие. Чтобы страна, как при Петре, строила корабли, промышленные предприятия, дороги, каналы, города… Чтобы инженер у нас стоял выше камергера, а завод – выше салона. Чтобы мужик пахал на моторе, ел досыта, а его сын шел не в кабак, а в училище или даже институт. Чтобы всякий, кто нам мешает, хоть из Лондона, хоть из собственного министерства, был наказан. Сурово. Без оглядки на чины и родственные связи. Вот и вся моя программа. Величие через разум, труд и прагматику.

– Я в этой программе, – сказал Нобель. – Целиком.

– И я, – сказал Бари.

Шухов ничего не сказал. Он просто пододвинул ко мне блокнот, на котором успел набросать компоновочный эскиз трактора.

И это было убедительнее любых слов…

Мы сидели еще долго – до самого вечера.

Когда за ними закрылась дверь, я постоял немного посреди гостиной. Потом прошел в кабинет, отпер ящик и достал тот самый блокнот. Особый. Нашел нужную страницу. «Нобель Э. Л.».

Подержал карандаш над строчкой.

И аккуратно, в один прием, вычеркнул. А рядом, на полях, написал: «Наш. Проверять делом».

Лианозову же, шельме, решил при встрече поставить ящик коньяка. Заслужил. Армянского толкового пока не делали. Пусть давиться французским.

– Ну и как вам? – спросил Бари, когда экипаж застучал по набережной.

– Мне говорили – дикий князь, – задумчиво произнес Нобель. – Стрельба, скандалы, поэтессы. А я словно сам с собой разговаривал.

– Прямоточная машина с гидразином, – невпопад отозвался Шухов, глядя в окно.