Прапорщик 1914: Прорыв (СИ), стр. 56

Полк слева удержал, потеряв двести шесть, и исполнил десять пунктов. На его участке стояли две бетонные наблюдательные точки, уцелела глубокая землянка, а к полудню туда подошла сапёрная рота. Средний батальон был лишён всех этих преимуществ.

Полные книжки лежали у обоих. Ни одного человека из этих полков я не учил, ни одного офицера не видел в лицо и ни в один не посылал бумагу или человека.

Книжка не объясняла всей разницы. Но после обстрела правый полк всё-таки сменил людей по часам, а левый перерезал ходы в трёх местах; средний не сделал ни того ни другого. Это были две причины из многих — и две, которые можно было передать на бумаге до боя.

Книжка к ним попала: в один — от сапёров, в другой — списанная у соседа в июле.

Я спросил, сколько всего сейчас в дивизии таких книжек.

Тарабрин ответил, что считал и что вышло девятнадцать, из них полных — семь, а прочие с пропусками.

Он сказал это и, не дожидаясь следующего вопроса, положил передо мной свою тетрадь, ту самую, что вёл с мая и в которой у него всё разложено не по дням, а по вопросам.

За те дни, что меня не было, он вёл счёт не только за нашу команду.

Он вёл его за весь участок: по часам, по ротам, по чужим полкам — всё, что проходило через донесения на нашем пункте связи.

Сто двенадцать записей.

— Я записывал за всех, ваше высокоблагородие, — проговорил он. — Карандаш есть.

Про Пятницкого я спросил отдельно, и Тарабрин нашёл его строку не сразу.

Участок Пятницкого на левом фланге удержан целиком. Он сам ранен вторично, в ту же левую руку, двадцать шестого около полудня, и остался в строю до вечера, а вечером его увезли.

Ящик из-под нар взял Свиряев и в тот же день отдал его нашему обозному, велев передать мне, — и ящик стоял у меня в землянке уже сутки, а я о нём ничего не знал.

В ящике всё оказалось на месте.

Своих за эти дни мы потеряли восемьдесят семь человек, считая и узел.

Убит поручик Векшин, которого я знал двое суток и с которым за эти двое суток разговаривал больше, чем с иными за год.

Убит Кузьмичёв, ходивший за водой.

Из шестисот с лишним, с которыми я вышел восемнадцатого, к вечеру двадцать седьмого числилось в строю четыреста шесть.

Вечером я сидел один над двумя строками, выписанными на отдельный клочок, и не мог свести их между собою так, чтобы получилось что-нибудь цельное.

Четыре версты из пяти — это больше, чем удерживали на этом фронте за всю войну.

Одна верста отдана, и на этой версте лёг батальон, который получил четыре пункта из одиннадцати, и получил их не по своей вине.

Я клал клочок то одной строкой вверх, то другой. К полуночи бумага протёрлась на сгибе, а общего знака у четырёх и одного так и не появилось.

Я убрал её в книжку и лёг: назавтра надо было принимать пополнение.

Глава 23

Правый столбец

Фронт стал в первых числах сентября, и стал он не сразу и не по приказу.

Наступление кончается не так, как начинается. Начинается оно в четыре часа утра, по расписанию, с первого выстрела. А кончается оно тем, что в один из дней никто никуда не идёт, и назавтра тоже, и на третий день начинают копать в полный профиль вместо того, чтобы копать наскоро.

По этому признаку — по глубине лопаты — солдат узнаёт конец наступления раньше всякого штаба.

У нас копать в полный профиль начали четвёртого сентября.

Работы шло много, и работа была наша: закрепление отбитого рубежа на четыре версты, с ходами, гнёздами, блиндажами и подвозом. Сводная команда занималась этим три недели и занималась хорошо, потому что закрепление — та самая вторая половина, которую мы полгода вбивали всем, до кого могли дотянуться.

Работа эта скучная и бесконечная, и главное её свойство в том, что её никогда нельзя объявить оконченной: всякий отрытый ход требует второго, всякое поставленное гнездо — запасного, и человек, отрывший блиндаж, немедленно узнаёт, что накат в три бревна нынче не в счёт, а надо в пять.

За три недели мы отрыли одиннадцать вёрст ходов, поставили девятнадцать пулемётных гнёзд с запасными и подняли на четыре версты фронта восемьдесят четыре тысячи мешков земли.

Мешки я считал не из усердия, а потому, что за них дерутся: мешок в сентябре шестнадцатого года на этом фронте — предмет, за который два соседних полка ссорятся всерьёз, и всякий начальник, у которого их вдоволь, богат.

У нас было вдоволь, и не по счастью, а оттого, что Тарабрин в июне записал сорок восемь адресов, где мешки бывают, и в августе прошёл по восьми из них.

Пополнение пришло восьмого: двести сорок человек, из них сто девяносто из выздоравливающих, то есть люди, уже бывшие в деле, что для нас лучше всякой маршевой роты.

Учить их начали с девятого, по одиннадцати пунктам, и учил не я.

Учил Лыков, и уже не по моей записке, а по своей, где семь пунктов и три присказки.

Присказки я слышал впервые и записал себе.

«Считай соседа, а не шаги: шаги соврут, сосед нет».

«Лопата в окопе главнее винтовки, а винтовка главнее храбрости».

«Кто первый лёг, тот первый и встанет».

Про третью я долго думал, верна ли она, и решил, что верна наполовину, и не стал поправлять.

* * *

Одиннадцатого сентября Михеев принёс мне книжку.

Книжка эта у него с четырнадцатого года, и она у нас в команде вещь не служебная, а своя, вроде домовой; в ней два столбца, и заведены они не мною.

Слева Михеев пишет человека — фамилию, откуда родом, что умеет, чему выучен, за кем ходит в паре, — и пишет он это не по чьему-либо распоряжению, а оттого, что с четырнадцатого года не может запомнить людей иначе, чем записав, и сам это про себя знает.

Справа он пишет цену.

Цену он понимает по-своему и записывает только то, что можно записать: где, когда, чем кончилось, — без единого слова оценки, без единого слова сожаления и без единого прилагательного; и я до сего дня не знаю, дошёл ли он до этой формы сам или она вышла у него оттого, что писать длинно ему трудно и он бережёт бумагу.

В мае, перед началом, правый столбец у него был пуст на восемьдесят листов вперёд, и пустота эта, если её раскрыть на середине книжки, выглядела так, как выглядит всякое место, приготовленное под то, чего ещё не случилось, — то есть невинно и даже опрятно.

Он тогда мне это показал и сказал, что оставил место с запасом.

Я спросил, отчего с таким запасом.

Он ответил, что не знает, сколько будет стоить, а бумагу после войны докупить негде.

Одиннадцатого сентября он принёс мне эту книжку и положил на стол, и я увидел, что правый столбец заполнен до конца и что последние семнадцать записей идут уже на полях, мелко, поперёк.

Мы считали её вдвоём четыре часа.

Считали не для отчёта: отчёт у меня свой, готовый ещё третьего числа, и в нём стоят числа сводные, годные для штаба и ни для чего больше. Считали для себя, оттого что счёт для штаба и счёт по фамилиям — две разные работы, и вторая тяжелее не арифметикой, а тем, что при ней всякое число имеет лицо, а иные и голос.

Вот что вышло.

От двадцать второго мая до двадцать седьмого августа через списки команды — сперва особой, потом сводной — прошло восемьсот двадцать восемь человек.

Убито и умерло от ран сто сорок девять.

Ранено и выбыло по ранению двести шестьдесят четыре.

Пропало без вести девять.

В строю на одиннадцатое сентября, считая сентябрьское пополнение, — четыреста шесть плюс двести сорок.

И отдельно — то, ради чего мы четыре часа сидели.

Тринадцатого июня я сдавал часть Турову и передал ему сто одиннадцать человек в строю, поимённо.

Из этих ста одиннадцати на одиннадцатое сентября в строю тридцать четыре.

Тридцать четыре из ста одиннадцати.

Мы проверили это число дважды, по обеим книжкам, и оно не изменилось.

Дальше Михеев стал читать вслух правый столбец подряд, как читают ведомость, а я слушал и не останавливал.