Прапорщик 1914: Прорыв (СИ), стр. 53

К вечеру восемнадцатого числа на нашем участке было взято: три линии на протяжении четырёхсот саженей, узел с бетонным колпаком, четыре пулемёта, одно противоштурмовое орудие, двести шестьдесят пленных.

Наших потеряно за день сорок шесть человек, из них убитыми девятнадцать.

Сорок шесть за три линии.

Я не стану писать, во что это обошлось бы годом раньше, потому что годом раньше мы таких линий не брали вовсе.

* * *

Девятнадцатого пошли дальше.

Двадцатого — ещё.

Двадцать первого — ещё.

Это уже не прорыв. Это движение по чужой земле, где всё сделано за тебя артиллерией и чужой пехотой, а твоё дело — успевать.

За четыре дня мы прошли одиннадцать вёрст.

Одиннадцать вёрст — это по здешним меркам много. За май и июнь на Стрыпе мы прошли шесть за месяц.

Работа переменилась.

Проходы теперь резали не мы. Проходы резали все.

На третий день я увидел вещь, которой не видел никогда: чужой батальон, не наш и не гвардейский, обыкновенный армейский, шёл в атаку по проходам, размеченным заранее, и вёл счёт вслух.

Я остановился и стоял, покуда они не прошли.

Считали неправильно — считали по головам, а не по интервалу, — но считали.

Тарабрин рядом сказал, что у них книжка.

Книжку я после видел. Она была не моя. Она была переписана с чьей-то ещё, и в ней стояло девять пунктов, из которых четыре я узнал, а пять были чужие, и три из этих пяти лучше моих.

Двадцатого, на переходе, нас нагнал верхом Астахов.

Он был в сапогах не по ноге, весь в пыли, и первое, что сказал, — что три дня искал нас по трём дорогам.

Я спросил, будет ли он писать про это дело.

Он ответил, что будет. Что напишет плохо. Что иначе не умеет.

Потом предложил продиктовать ему числа: он их вставит, а в редакции вычеркнут.

Числа я ему продиктовал.

Он их записал в манжету, потому что блокнот у него, разумеется, кончился на второй дороге.

Двадцать первого мы догнали своих же — тех, кого обогнали накануне, — и полдня стояли, пропуская обозы.

Стоять после четырёх дней движения тяжелее, чем идти. Люди сразу чувствуют, что не спали.

Тарабрин в эти полдня успел переписать набело всё за четыре дня и сличить с расписанием.

Совпало двадцать четыре пункта из тридцати одного.

Семь не совпали, и все семь — по срокам, а не по существу.

Везде опоздание от двадцати минут до полутора часов. И везде оттого, что ждали не своих.

Двадцать второго нам придали ещё двести человек и отняли обе сапёрные полуроты.

Двадцать второго же я насчитал за четыре дня: убито двадцать девять, ранено семьдесят четыре, пропало без вести шесть.

Сто девять человек из шестисот с лишним.

Восемнадцатого числа за один день было сорок шесть из этих ста девяти.

Значит, четыре дня развития стоили дешевле одного дня прорыва, и это единственный раз за войну, когда у меня вышло так, а не наоборот.

* * *

К реке мы вышли двадцать третьего августа, в третьем часу пополудни.

Река была неширокая, в четыре сажени, с топкими берегами и с ольхой по обоим, и называлась она Гнилая Липа.

Название я запомнил сразу и не по красоте, а потому, что Тарабрин, записывая, спросил, как пишется, и я продиктовал ему по буквам.

Берега у неё именно такие, каких я насмотрелся в июле: не берег, а переход от воды к земле длиною в десять саженей, и на этом переходе нога уходит по щиколотку, а местами по колено.

Я стоял на этом берегу и невольно прикидывал, сколько понадобилось бы жердей.

Выходило немного: на четыре сажени ширины и на два подхода — сорок жердей и три часа. После Стохода это казалось насмешкой.

За рекой, на высоте, стоял германский узел, и узел этот надо было брать в тот же день, покуда они не успели.

Взяли его в шесть вечера, двумя партиями, по мостику, наведённому за сорок минут из двух срубленных ольх.

Наводил мостик дивизионный сапёрный поручик по фамилии Лещёв, и я за этот месяц дважды назвал его Бельским — оба раза вслух и оба раза не поправился.

Мостик вышел в четыре бревна, с перилами из бечёвки на кольях, и перила эти я велел ставить сам, и на вопрос, зачем перила на четырёх саженях, ответил, что так надо, и объяснять не стал.

Я перешёл с третьей партией и остался в узле.

Остался не по плану.

По плану я должен был вернуться на свой берег и оттуда управлять; так у меня записано, и так я делал всегда, потому что начальник, влезший в дело руками, перестаёт видеть больше своих десяти шагов.

Но в узле сидело сто десять человек из трёх разных партий и один поручик, и этому поручику к вечеру стало ясно, что удержать он не сумеет, и он не постеснялся сказать это вслух.

Я остался.

В седьмом часу германец начал бить по мостику.

Четыре бревна выдержали, но германец сделал хуже: положил четыре снаряда по обоим берегам, и берега эти, и без того топкие, обратились в кашу.

В восьмом часу порвался провод.

Порвался в двух местах, на обеих нитках, и оба раза за рекой.

Люди пошли сращивать, и оба раза их сняли: германец знал, где провод, потому что провод шёл по мостику, а мостик у него был пристрелян.

Двоих я после нашёл на берегу. Третий лежал на самом мостике, и снять его до темноты было нельзя.

В половине девятого я запретил посылать четвёртого.

Запретить это оказалось труднее, чем послать: вызвались сразу двое, и обоим пришлось объяснять, отчего не пущу.

Объяснил я числом: провод рвётся в двух местах, сращивать надо оба, на каждое нужно по три минуты открыто, а германец кладёт по мостику снаряд в полторы минуты.

К вечеру я сидел в захваченном германском узле на той стороне Гнилой Липы со ста десятью людьми, двумя пулемётами, без провода и без возможности послать человека раньше темноты.

Темнело.

За полчаса до полной темноты я в последний раз поднялся к амбразуре — германский узел был устроен так же, как тот, первый, с колпаком, — и посмотрел на запад.

И увидел то, чего лучше бы не видеть.

По дороге, в двух верстах, шла колонна. Пехота, в затылок, четыре в ряд, с обозом.

Считать я умею. Я считал её одиннадцать минут, по головам в ряду и по рядам в минуту, и сбился один раз, на девятой минуте, когда колонну заслонила роща, и пересчитал заново от рощи.

Четыре человека в ряду. Двадцать два ряда в минуту. Одиннадцать минут хода мимо одной точки.

Это без обоза и без того, что шло за перегибом и чего я не видел.

По дороге шло не меньше полка, и шло не в тыл, а сюда.

Свежий полк, не участвовавший в четырёхдневном деле, — это резерв, снятый откуда-то и подвезённый по железной дороге, и подвезён он не для того, чтобы отдыхать.

Завтра к утру этот полк будет здесь.

Об этом надо было доложить немедля.

Провода не было. Мостик простреливался. До темноты оставалось двадцать пять минут, и в эти двадцать пять минут ни один посланный не дошёл бы.

А после темноты — дошёл бы, и дошёл бы к полуночи, и в полночь на нашем берегу узнали бы то, что я знаю сейчас.

Я стоял у амбразуры шириною в ладонь, смотрел, как по дороге в две версты длиной идут люди, которых завтра поведут на нас, и понимал очень простую вещь.

Всё, что можно было сделать для завтрашнего дня, сделано мною за последние два месяца и записано в чужие книжки.

А сегодня, отсюда, я не могу сделать ничего.

Глава 22

Без него

Первое, что я сделал в темноте, — сосчитал.

Считать в чужом узле, ночью, при трёх огарках, неудобно, но иначе я не умею начинать.

Людей сто десять. Из них моих — сорок один, из третьей партии; остальные шестьдесят девять — чужие, из двух рот того полка, который шёл за нами, и с ними поручик, фамилию которого я тогда узнал впервые: Векшин.

Векшин был мне до того дня неизвестен вовсе, и это надо объяснить, потому что за четыре дня он сделался человеком, о котором я думаю до сих пор.