Прапорщик 1914: Прорыв (СИ), стр. 5
В окоп нас приняли в четверть третьего, и в ту же минуту, точно по расписанию, лёгкие взялись за рукава — сперва за левый, потом за правый, и работали они по правому ровно так же, как весь предыдущий день: изредка и вслепую.
Мезенцева унесли к перевязочной палатке. Он не кричал ни разу, и уже потом, когда его подняли на носилки, спросил только, вернулся ли Дроздов.
Спать в ту ночь никто не лёг.
К четырём часам вернулись от перевязочной палатки носильщики и принесли пустые носилки и слово, что Мезенцева повезли дальше в тыл, к хирургу: бедро надо чистить, а чистить тут нечем и негде.
Дроздов сидел у стенки, растирая колени, и мокрая глина сохла на нём коркой.
— Дважды за одну ночь, — выговорил он ни к кому. — Первый раз он меня накрыл, когда я лежал, а второй — когда полз. Стало быть, ему всё равно.
— Ему не всё равно, — отозвался Шадрин от машин. — Он по ракете бьёт. Ты просто был там, где светло.
Донесение я написал к пяти утра и отправил с обоими кусками проволоки, завёрнутыми в бумагу отдельно.
Написал я его коротко и без единого слова о том, чего следует ожидать: девять строк в продолжение вчерашних одиннадцати. В шестой строке стояло: «правый рукав — заграждение цело, три ряда, проверено руками в 2 часа 40 минут; образец при сем».
Ланской позвонил сам в начале восьмого.
— Проволоку получил. Резаный и обломанный. Это убедительно.
— Тогда я прошу перенести час атаки на моём участке.
— Час атаки назначен не мной и не в корпусе.
Я молчал.
— Вы просите то, чего я не могу, и не просите того, что могу, — сказал Ланской. — Второе хуже. Слушайте: с одиннадцати даю вам сорок выстрелов по правому рукаву. Это всё, что я снял с расчёта соседней бригады, и это единственная цифра в нашем разговоре, которая от меня зависела.
— Сорок мало.
— Знаю, что мало. — Он задержал ответ, решая, говорить ли дальше. — Подполковник, у соседей справа то же самое. Ни один из них не донёс. Не оттого, что скрывают, а оттого, что не ходили щупать и полагают по виду, будто пробито. Я сорок выстрелов дал вам, а не им, единственно за кусок проволоки на моём столе.
— Тогда дайте эти сорок соседям, — предложил я. — У них шире фронт.
— У них в донесении стоит «проходы удовлетворительны».
— Так они не ходили щупать.
— Знаю, — сказал Ланской. — Дать им против их же бумаги я не могу. Отменить бумагу — тем более.
Он помолчал.
— Сколько вам надо на этот рукав по вашему счёту?
— Шестьсот.
— Значит, получите сорок.
Я записал этот разговор в тот же день, слово в слово, покуда помнил, и убрал листок к прочим, отдельно от двадцати.
В одиннадцать часов Тарабрин сел у щели с книжкой и часами.
Сорок выстрелов пришли не подряд, а с растяжкой в сорок минут, по одному в минуту. Мы смотрели на них втроём: я, Тарабрин и Свиридов, поднявшийся к нам со своего пункта.
Земля вставала на том же месте, и всякий раз казалось, что вот теперь-то и подняло кол.
— Двадцать первый, — говорил Тарабрин. — Двадцать второй. Перелёт, шагов на десять. Двадцать третий.
К концу дым снесло, и стало видно.
Один кол лежал. Второй стоял косо. Проволока между ними провисла и оттого выглядела хуже, чем была, а всё прочее, три ряда на пятьдесят шагов, стояло нетронутым.
— Два аршина, — Свиридов опустил бинокль. — Хорошая стрельба и два аршина.
Насмешки в этом не было ни на волос, и оттого вышло тяжелее.
Тарабрин записал число выстрелов, время и то, что вышло, закрыл книжку.
— Ваше высокоблагородие. А это в двадцать листов войдёт?
— Войдёт.
— Как записывать? Что сорок выстрелов на проход мало — так это и до нас знали.
— Записывай не «мало», — сказал я. — Записывай: сорок выстрелов дали два аршина, считал такой-то, при мне, двадцать третьего мая, с одиннадцати до без двадцати двенадцать. Число врать не умеет, а «мало» умеет.
Час атаки назвали в шестом часу вечера.
Утро двадцать четвёртого. Не мне одному — по всему участку, и не через нас, а сверху, обычным порядком, так что к вечеру об этом знали все, включая кашеваров, которые от этого знания сварили на треть больше положенного.
Кашу эту носили по ходу в вёдрах, и Сорока, приняв своё, поглядел в ведро и сказал громко, чтобы слышали молодые:
— Вот теперь верю. Начальство про нас забывает всегда, окромя двух случаев: когда наградные пишут и когда завтра дело.
— А третий случай? — спросил кто-то из новых.
— Третьего, милый, не бывает. Ешь.
Ели много и молча, и кашевары ушли с пустыми вёдрами прежде срока.
Я сел с Туровым, Михеевым и Свиридовым под германской дверью и выложил то, что у меня выходило.
Выходило простое. Левый рукав открыт, и в него пойдёт первая партия. Правый цел, и в него по расписанию пойдёт вторая, а вторая — это шестьдесят с лишним человек, и они дойдут до проволоки и станут перед ней в полный рост под фланкирующим огнём.
Чтобы этого не было, проволоку надо резать руками, ночью, до атаки.
— Не выйдет, — Свиридов ответил, не дав мне договорить. — С трёх часов и до рассвета по обоим рукавам работают лёгкие. Ваши люди будут там под ними.
— Значит, огонь снять.
Свиридов посмотрел на меня поверх своей дощечки.
— Снять огонь с правого рукава на два часа, — сказал я. — С двух до четырёх. Ваш расчёт, ваша просьба по команде, моя ответственность на бумаге.
— Германец выйдет чинить, как только мы замолчим.
— Он и так выходит. Я его вчера видел в двадцати шагах от Шадрина.
Свиридов подумал и вынул мел.
— Тогда так, — сказал он. — Я не молчу вовсе, а переношу эти два часа на левый рукав и на изгиб. Германцу это скажет, что мы взялись за левый, потому что правый нам будто бы и не нужен. — Он написал на дощечке две цифры и повернул её ко мне. — Врать ему всё равно приятнее, чем молчать.
Михеев раскрыл книжку.
— Кого пишем?
— Шадрина. Ковтуна. Дроздова.
Три фамилии он вписал, не подымая головы, и остановился, потому что четвёртой не было. Четвёртым туда просился я, и все трое это знали, и знали, что вчерашний разговор кончился раз и навсегда.
— Четвёртым пиши меня, — сказал Туров.
Он сказал это ровно, как называют своё имя в списке дежурных.
— У вас первая партия.
— Первая партия войдёт в левый рукав, где дыра в пятнадцать шагов. Её проведёт Тарабрин, я его натаскивал с апреля. — Туров стянул с левой руки перчатку, которой у него теперь была одна, и положил её на ящик. — А во второй партии, ваше высокоблагородие, шестьдесят четыре человека, и им идти в тот рукав, который резать буду я. Это, по-моему, честно.
Михеев вписал четвёртую фамилию и поставил против всех четырёх час: два пополуночи.
Потом очинил карандаш ножом и в правом столбце, где со вчерашнего вечера стояло одно имя, поставил второе — Мезенцев, с пометкой о том, что жив и отправлен.
Вторую партию я обошёл сам, перед темнотой.
Шестьдесят четыре человека, из них двадцать один — из пришедших двадцатого. Они сидели по нишам и чинили то, что чинить уже было не нужно.
Я не стал говорить им, что проволока перед ними цела. Сказал другое: что ночью её будут резать, что резать пойдут четверо, что имена четверых такие-то и что к рассвету проход будет.
— А ежели не будет? — спросил из темноты голос, которого я не узнал.
Врать тут было нельзя, потому что через восемь часов всё равно откроется.
— Тогда пойдёте не в проход, а вдоль проволоки влево, к левому рукаву, и войдёте следом за первой партией. Порядок этот повторим сейчас с каждым отделенным. Он длиннее и хуже, и он у вас будет.
Сорока подошёл ко мне уже в темноте и стал рядом, глядя туда же, куда и я.
— А хорошо, ваше высокоблагородие, что вы им про запасную дорогу сказали, — заметил он вполголоса. — Солдат, он ведь чего боится? Не что худо будет. А что худо будет, а никто не подумал.
