Другая жизнь Ромы Гончарова 3 (СИ), стр. 13

Мать выглянула из кухни и увидела футляр у меня в руках.

— Это чего у тебя, Ром?

— Это, мам, золотая медаль, — сказал я, открыл футляр и положил ее на стол, поближе к свету. — За Испытание. Приказ пришел, сегодня в школе вручили.

Мать недоверчиво посмотрела на медаль, очень осторожно взяла ее в руки… и так и села.

— Господи, Ромка… — сказала она. — А чего же ты молчал? Мы бы с отцом… Ромка, да чего же ты молчал-то⁈

— Я сам не знал, пока до школы не дошел, мам. Вообще, думал, ругать будут.

— Дай-ка! — потребовала Таська и вытянула медаль. Взвесила в ладони, приложила к груди и посмотрелась в стекло серванта. — Тяжеленная. А носить ты ее будешь, Ром?

— Буду. По большим праздникам.

— На пенсии будешь носить, перед внуками выпендриваться, — хмыкнула Таська, погладила медаль пальцем и закрыла крышку. — А пока пусть в футляре лежит, сохраннее будет.

За обедом я рассказал все по порядку: и про фотографа, и про то, что родителей не звали, потому что приказ пришел только вчера, и про то, что вечером собираю класс на Косе. Мать тут же загорелась, велела взять пирожков «а то что это — арбузы одни» и до самого вечера собирала мне сумку. Отпустила с наказом: в воду в темноте не лезть и вернуться до десяти. Ну, или хотя бы до полуночи.

* * *

К семи на Косу сошлись почти все, кто был утром в школе, и даже Савченко, сбежавший от репетитора. Солнце уже садилось за порт, песок отдавал дневное тепло.

На расстеленном у спасательной будки покрывале выстроились бутылки ситро, сетка с кружками и сумка с мамиными пирожками, Кравец с Пашкой в четыре руки нарезали арбузы, а Витек, не удержавшись, все-таки приволок бидон пива, потому что «ну а как иначе?».

Черкасов пришел последним, когда все уже расселись, взял ломоть арбуза и устроился поодаль на перевернутом ящике. Никто его не трогал.

Обязательное задание № 10 выполнено. Осталось: 4.

Окошко мигнуло и свернулось, а я выдохнул. Осталось четыре из четырнадцати. Надеюсь, под конец система не станет жестить.

Дальше вечер шел так, как должен был еще на Пашкином дне рождения: без ненужных пари, чужих гостей и городовых. Солнце скрылось за морем, потянуло прохладой, и Кравец развел костер из плавника — не для тепла, а чтобы было на что смотреть.

— А помните, как Ясенева минус потеряла у доски, а ты его нашел? — спросил он, обгрызав арбузную корку. — Я-то на сборах был, мне потом раз десять пересказали, как тогда Клавдия Петровна чуть журнал не выронила, а Кира потом неделю ходила задумчивая.

— Не неделю, а один вечер, — невозмутимо поправила Кира.

— А как рыжий на субботнике ботинок в цементе утопил? — вспомнила Гурьева. — До дома потом на одной ноге скакал!

— Зато нога чистая осталась, — не смутился Пашка. — Хоть одна.

Дальше ребята вспоминали школьную жизнь, перебивая друг друга, и чем дальше, тем длиннее выходил список: дежурства, двойки, чей-то сбежавший на географии хомяк, экзамены Испытания, которые в мае казались концом света. Два месяца прошло всего, а ощущение было такое, будто школа осталась в далеком ностальгическом прошлом.

Мавриди, разложив на коленке тетрадь, переписывала адреса: Пашка — мореходка, Григорян — областной, химия, Кравец — физкультурный, Черненко — медицинское, Савченко — педагогический. Гурьева божилась, что пойдет работать на радио, и никто даже не засмеялся, потому что ну а куда же еще ей идти с таким голосом.

— Теперь ты, Гончаров… — занесла ручку Ирка Мавриди и спросила: — Новосибирск?

— Не-а, Москва.

— Как Москва? — ахнула Гурьева. — А лунный институт? По телевизору же показывали, как вас там по полигону водили, луноходы всякие показывали! В газетах писали, что ты спишь и видишь, как там работаешь!

— Луноходы никуда не убегут, Наташ. А учиться поеду в Москву.

— Москва так Москва, — подытожила Мавриди, дописывая строчку. — Адрес общежития пришлешь мне, я всем раздам.

— И мне, — сказал Пашка. — А в московское общежитие гостей пускают? Ну, если, допустим, курсант мореходки на каникулах приедет?

— Выясню, Паш. И сообщу первым же письмом. Но думаю, проблем с этим не будет. В крайнем случае спущу тебе пожарный шланг.

— А ты, Вить? — спросил вдруг Савченко. — Ты-то куда?

— А я в крановое, при порте, — лениво ответил Витек, разлегшись на песке поудобнее. — Осенью набор, батя уже все узнал. Отучусь, получу разряд — и на кран, а там посмотрим. Зато при своих делах и дома, а не в общежитии вашем на казенных харчах.

Сидевшая рядом с Черненко Кира ела арбуз и в разговор про Москву не встревала. Только раз, когда Гурьева завела по третьему кругу про лунный институт, спокойно сказала:

— Наташ, отстань от Ромки. Он умеет считать. Раз выбрал Москву — значит, оно того стоит.

И Гурьева, как ни странно, замолчала.

Потом я достал гитару, и мы начали петь — сначала по заявкам, потом что вспомнилось, потом просто так. Ни у кого из наших ребят голоса не было, кроме Гурьевой да Кравца с его буксирным басом, и запевала каждый раз она.

Между песнями Наташа вдруг вспомнила:

— Ромка, а ты новый альбом «Кино» слышал? На радио вторую неделю крутят!

— «Кино»? — Я перебрал в голове все, что помнил, и на всякий случай уточнил: — Это которые ленинградцы? Цой у них поет?

— Кто? — Гурьева наморщила лоб.

— Цой. Виктор.

— А-а, артист который! — обрадовалась она. — Скажешь тоже. Виктор Цой не поет, Цой в кино снимается про всякие восточные единоборства, комедии еще разные. Мы с мамой весной ходили, он там повара-кунг-фуиста играл. Растолстел, кстати, ужас просто.

— Темнота ты, Ром, — снисходительно добавил Стас Зайченко. — У «Кино» солист совсем другой, Рикошет, он же Саша Аксенов, его вся страна знает. Хотя постой… А ведь и правда, в начале, когда Леша Рыбин только создал «Кино», Цоя пробовали на солиста, но не сошлись. Офигеть, Гончаров, откуда такие познания?

— В «Ровеснике» вычитал, видимо, — выдал версию Витек.

Вот тебе и раз. Я сидел с гитарой на колене и улыбался, наверное, глупее некуда. Значит, группа есть, а знакомых мне песен у нее нет, и поет там кто-то совсем другой. А Цой жив. Снимается в комедиях, играет поваров, растолстел за эти годы. В моем мире на стенах писали, что он жив, и ведь не соврали. Просто миром ошиблись.

— Чего лыбишься? — подозрительно спросил Витек. — Знакомый, что ли?

— Да так… — Я прошелся по струнам. — Вспомнил одну песню. Старая, ленинградская, от одного человека слышал, что ее как раз Виктор Цой написал. Вы ее, скорее всего, не знаете.

— Это мы-то? — оскорбилась Гурьева. — Да я весь эфир наизусть знаю!

— Поспорим? — Я поймал знакомый бой, перебрал несколько простых аккордов и запел про вечернюю прогулку с восьмиклассницей, которую к десяти ждут дома: — Пустынной улицей вдвоем с тобой куда-то мы идем, и я курю, а ты конфеты ешь…

Дослушали молча, до последнего аккорда. Лера сидела, подперев щеку ладонью, и даже Черкасов на своем ящике повернул голову.

— Не слышала такую, — призналась Гурьева, когда я прижал струны. — Сыграй еще раз, а? Теперь подпевать буду.

— Погоди со словами… — сощурился Пашка. — Ромыч, а восьмиклассницу твою, часом, не Таськой зовут? Смотри, узнает, что ты про нее песни поешь, — покажет тебе провожания.

— Дурак ты, Паша, — сказала Лера. — Это же он про всех нас, девчонок, спел! Ну вспомните сами, как мы в восьмом… — Она покраснела и уставилась на свой арбузный ломоть.

Расходились в темноте, когда от пиршества остались одни корки, а Мавриди пересчитала адреса в тетради и объявила, что комплект полный и следующим летом она соберет всех на этом же месте.

— И только попробуйте не приехать! — пригрозила она.

По дороге через дюны Пашка с Витьком спорили, кто первым получит письмо от меня из Москвы, Кира шла впереди с девчонками, и я слышал, как она смеется. Хороший был вечер.