Что мы можем знать, стр. 73

Я сказала:

— Ты же сам знаешь, что это чепуха.

— Просто выслушай меня. Чтобы делать то, что делаю я, мне надо быть одному. Я знаю, что уделял тебе слишком мало внимания. Думал как-то исправить это стихами. А насчет климата, хоть он, может, и ни при чем, ты мою точку зрения знаешь. Там, в поэме, точно не я, а стало быть, и не ты. Это не портрет нашего брака, это не обо мне и не о тебе. Это для тебя. Там говорится о твоих заботах и интересах, а не о моих. Это подарок, и больше ничего.

— Это признание. Я не просила, чтобы меня втягивали.

Он отвел глаза. В тишине до нас донесся негодующий крик сыча.

Наконец он сказал:

— Я думаю об этом каждый день. Меня не отпускает то, что я сделал... оно меня мучает, и я не могу помешать ему проникнуть в то, что я пишу. Из-за этого я замкнулся, как ты заметила. Я очень, очень сожалею об этом. Мои слова не дают никакого представления о том, что я чувствую. Меня терзают воспоминания, как им и положено. Всего через несколько месяцев на меня свалились большие деньги. Надо было подождать. Я устроил бы Перси в такое место, которое понравилось бы и ему, и тебе. То, что я сказал на Аморгосе, было отвратительно. Мне следовало извиниться за это давным-давно, но я совершенно забыл о том разговоре. Все, что я могу, — это извиниться теперь. Напрасно ты думаешь, что моя поэма подвергает тебя риску. Там нет ничего такого, на чем можно было бы выстроить обвинение. — Он помолчал несколько секунд. — Я искренне тебя люблю, Вивиен. И мне жаль, что я — если сформулировать это максимально мягко — оказался не слишком хорошим мужем. Тебе придется поверить мне на слово: ты держишь в руках единственный экземпляр поэмы. Надеюсь, что благодаря этому она когда-нибудь станет тебе по-настоящему дорога. А сейчас я устал, страшно устал — как обычно, выпил чересчур много, и мне нужно лечь спать. Утром, если захочешь, продолжим этот разговор. Доброй ночи. И еще раз: с днем рождения.

Как глубокий старик, он прошаркал из круга света в тень и исчез, точно привидение. Не знаю зачем, но я окликнула его по имени. Больше он не появился.

Я взяла свиток, заперла за собой Амбар и перешла через лужайку в маслодельню. Ее я тоже заперла, переднюю дверь и заднюю, — не от мужа и не от злоумышленников, а чтобы изолировать себя от закончившегося вечера. Меня удивило, что на часах еще только четверть двенадцатого. Я затопила свою дровяную печку, налила в стакан воды и села лицом к огню. Сначала термостойкое стекло покрывала сажа, потом пламя слизнуло ее, и стекло очистилось, точно мысль, которая обрела ясность. Помню, как я подумала, что с утра надо будет первым делом взяться за дневник и записать туда то, что можно. Меня тронули слова Фрэнсиса. Я настроилась на схватку, ждала, что мы поссоримся. Он любил меня — в это я верила. Он и сам не сомневался в своей искренности. Но я знала его так же хорошо, как он меня. Разумеется, он не посвящал каждую минуту своей жизни тому, чтобы писать, читать или думать. Такое не под силу никому. Несмотря на свое брюзжание, он продолжал демонстрировать себя на сцене, в интервью и на литературных фестивалях от Тронхейма до Сиднея. Ему нравилось выступать и общаться с друзьями, да почему бы и нет? Он любил хорошие рестораны. Ухлестывал за женщинами, и не мне было его за это винить. Если он пренебрегал нашим браком, то не по необходимости, а в результате свободного выбора. То, что я сейчас услышала, было представлением, театральным действом, прекрасно разыгранным. А освещение, одна маленькая лампочка, усилило эффект. И все же он меня тронул. Пожалуй, я могла бы принять его извинения. Когда-то я его любила, и эта любовь еще не заглохла совсем.

Но вместе с тем я ненавидела его, и не только за молоток. Он был вор. Я не сказала ему этого, боясь, что на имени Перси у меня перехватит горло. Для своей поэмы Фрэнсис украл мои лучшие, самые драгоценные времена с Перси, вставил себя в наши беззаботные скитания по живописным местам, в наш восторг перед природой и страсть к ее называнию, в наше любопытство, наше удовольствие от купания в реках, наши простые привалы в лугах и лесах. Чтобы прибавить своей поэме силы, Фрэнсис натянул на себя кожу Перси. Хотя раньше я и любила Фрэнсиса до какой-то степени, Перси я любила — и продолжаю любить — гораздо больше. Не знаю, как можно простить поэму, ритуально воспроизводящую убийство, посредством которого Фрэнсис пытается заменить Перси.

Несмотря на то, что сказал Фрэнсис, я знала, что его поэма может возбудить подозрения. Какой-нибудь смышленый чиновник разглядит сквозь компактный стиль Фрэнсиса Бланди нашу тайну. Мир полагает, что в момент смерти Перси с ним в доме находилась только я одна. Если он упал не сам, столкнуть его с лестницы не мог никто, кроме меня. Рассказать правду при жизни у меня не хватает смелости, но я хочу, чтобы она стала известна, и потому изложила здесь факты вместе с их подоплекой. Мое пассивное соучастие — это факт. Мое вероломное прошлое — тоже. Если уж я должна исповедаться, то сделаю это по своим правилам. Никакого поэтического тумана, никаких символических фигур, никаких зашифрованных смыслов. Я надеялась достичь той ясности, которую предлагал для тяжких времен Альбер Камю. Наверное, многие удивились бы, услышав это от меня, но бывают случаи, когда проза должна затмить поэзию. Приговор ясен. Фрэнсис и я заслуживаем, чтобы нас повесили, желательно на одной виселице, по очереди — причем меня первую.

Мне снова захотелось пить. Я пересекла комнату и, наполняя из-под крана стакан, краем глаза уловила на лужайке за окном какое-то движение. Я потушила свет и увидела в дымчатом сиянии ущербной луны лису, исчезающую в тени живой изгороди. Как удачно, что мы позабыли свою давнюю мечту завести кур!

Ночь выдалась зябкая. Прежде чем сесть, я подбросила в огонь еще несколько поленьев, повернула ручку вытяжки на максимум и оставила стеклянную дверцу широко открытой. Потом как следует глотнула из стакана и устроилась ждать, пока разгорятся новые дрова. В кирпичной кладке на одном углу маслодельни была неровность или незамазанный шов, из-за чего при ветре определенной скорости возникал мелодичный звук. Чуть сильнее, чуть слабее — и тихий голос флейты исчезал. Я услышала его теперь — эту ноту неизменной частоты, которая появлялась и пропадала вместе с колебаниями силы ветра. Я смежила глаза и впервые за много месяцев или даже лет почувствовала себя открытой и безмятежной, свободной от трещин и напряжений, порождаемых противоречивыми свойствами моей натуры. В этом состоянии я вспомнила, какое это счастье — быть живой, просто быть. Так легко было бы не появиться на свет, так легко забыть об этом среди мелочей повседневной жизни и так необходимо время от времени вспоминать. Этому я научилась у Перси.

Свиток лежал у меня на коленях, и мои пальцы словно задумали что-то свое. Пока я грезила, они теребили бантик, который я недавно завязала в Амбаре. Они потянули за кончик ленты, распустили узел, свиток вспух и развернулся. Я выпрямилась. Конечно, я знала, чего хочу. Перед моими глазами был последний сонет — корона, венец поэмы. Я отдавала Фрэнсису должное: чтобы взять первые строки всех предыдущих сонетов, сложить их в строгой последовательности и получить простой и глубокий смысл, требовалось незаурядное техническое мастерство. Заключительный сонет предсказывал неизбежную финальную разлуку и имел тон спокойного и торжественного напутствия. Но было в нем и мягкое приглашение. Фрэнсис обращался ко мне. Согласно поэме, мы стареем, жить нам осталось недолго, и сейчас самое главное для нас — это еще раз пройти вместе по нашему дому, этой земле, и, прежде чем мы расстанемся навеки, напомнить себе о захватывающей красоте всего живого и о том, как прочно мы с ним связаны. Поэт вызывал дух Дарвина: «Есть величие в этом взгляде на жизнь». В силу нашей физической природы, продолжал Фрэнсис, мы связаны также с неодушевленными камнями, воздухом и водой.

Чудо, решила я тем вечером 2014 года, состоит в том, что поэт сумел облечь эти идеи в плавные гармоничные строки наперекор своей внутренней сути и вызвать ту магию безличного и всеобщего, которая одухотворяет все великое искусство. Но это чудо было еще и ложью. Фрэнсис не просто приглашал меня на прогулку. Это был призыв к путешествию, которое самого Фрэнсиса — человека, а не поэта, — никогда не манило, хотя он знал, что Перси совершил бы его вместе со мной. Если бы «Короне для Вивиен», лучшей поэме Фрэнсиса Бланди, суждена была долгая жизнь, ею восхищались бы многие поколения. Я в этом не сомневалась. Вырванная из своего контекста, поэма стала бы идеальной.