Что мы можем знать, стр. 30

— В общем, меня попросили сказать вам вот что. Мы устали от вашей горечи и ностальгии. Мы живем здесь. Наше будущее больше вашего, и это то, о чем мы хотим говорить. Так что простите великодушно, Роуз, простите великодушно, Том. Нас не интересует умение исторически мыслить и исковерканное прошлое, и мы не будем ходить на ваш курс.

Кажется, в его голосе прозвучало сожаление. Он сел и дождался, пока из комнаты выйдут последние несколько студентов. Потом встал и, опустив голову, поспешил за ними, а мы остались сидеть рядом перед пустыми стульями, не в силах ни взглянуть друг на друга, ни заговорить.

18

Я покинул Саут-Даунсскую гавань в восемь утра. Паром перевез меня на пристань Болл-Хилл в плотном тумане, какой бывает ранней осенью. Там я сел на электровелосипед и к полудню был уже в порту Мальборо. Туман рассеялся лишь отчасти и словно смягчил обычную портовую суету. Суда ждали, пока вода поднимется. Проливы кое-где заилились, а раздобыть драги, как и любое тяжелое промышленное оборудование, довольно сложно. Судну с осадкой побольше остается только ждать прилива. Я скоротал время в пабе, делая заметки и прихлебывая травяной чай, сдобренный местным ромом из свекловичного сахара. Через полтора часа я отправился искать паром, идущий в Сноудонию. Найти его удалось не сразу: он стоял на причале за огромной двухмачтовой баржей. Паром приводили в движение четыре маленьких электромотора, и на борту я выяснил, что нам придется подождать еще два часа, пока не зарядятся аккумуляторы. Напряжение ночью было слабое. Я доплатил за узенькую койку и лег спать.

Уже который год мне в разных вариантах снился один и тот же сон, что с учетом моих пристрастий не вызывало удивления. После него я часто просыпался ободренным. Главным его элементом была поэма. Иногда я видел пергамент с нею и слышал, как ее читают вслух, но в этот раз она оказалась на бумаге, в книге, которую кто-то мне дал. В согласии с обычной логикой сна я принял это как должное. Я прочел две первые строки — ясные, глубокие, насыщенные богатыми образами и сложными мыслями. Запомнить их как будто бы ничего не стоило. Конечно, когда я проснулся, они растворились, но оставили по себе впечатление красоты, которое не покидало меня весь день.

В хорошем настроении я надел ботинки и поднялся на палубу. День выдался тихий. Туман сменили низкие облака, и все вокруг — небо, гладь канала, еще видимый кусочек острова Мальборо — было одинаково серым. Вскоре я озяб и вернулся внутрь. Там я отыскал местечко на забитых людьми деревянных скамьях и отдался журчанию десятка негромких разговоров.

Рядом со мной сидел примерно мой ровесник. Потертый кожаный ранец у его ног подсказал мне, что он тоже направляется в Бодлианку, и мы добавили к общему звуковому фону свою беседу. Ларс Корбел был профессором из ЧУ, Чилтернского университета, и специализировался на Северной Америке. Я сказал, что слышал, будто в Рокуэлл сейчас добирается все меньше крупных судов. Он кивнул и ответил, что дела обстоят хуже, чем мы думаем. По своим причинам нигерийская империя продолжает перерезать атлантические донные кабели. Только у них есть подводные лодки, которые для этого годятся. Сейчас из Северной Америки поступают очень скудные новости. Друзья Корбела провели там какое-то время, и им посчастливилось вернуться оттуда живыми около года назад. Они рассказали ему, что битвы кланов не утихли, но говорить о «вооруженных группировках» уже некорректно. Многие из них объединились, и теперь между собой воюют большие армии. Мир фрагментарен: когда на северо-западе наступает передышка, на Среднем Западе драка вспыхивает с новой силой. В периоды затишья военные обкладывают гражданских налогами или попросту грабят. Каждая из сторон провозглашает себя законной наследницей некогда великой страны, величайшей на свете. Все бойцы считают себя истинными патриотами — каждый пламенно любит родину и готов отдать за нее жизнь. Империи, грустно сказал Корбел, умирают в муках. Возьмите Китай. Тридцатилетний демократический эксперимент гибнет под натиском свирепой популистской революции, требующей войны с Нигерией.

В одной своей статье он сравнил текущую обстановку в Америке с тем, что происходило в Европе с коронации Карла Великого в 800 г.н.э. до начала девятнадцатого столетия, в период, когда высочайший престиж и божественное право прилагались к драгоценной мантии Священной Римской империи. Профессор делал из этого оптимистический вывод, хотя выбор временных рамок показался мне весьма красноречивым. В конце концов через тысячу лет притягательность далекого прошлого, бремя мертвой длани, перестала ощущаться. После того как Наполеон, победив в 1805-м под Аустерлицем, навязал Европе свою волю, Священная Римская империя уже никого не волновала. Когда-нибудь войны в Америке исчерпают себя, и преклонение перед старым мироустройством будет вытеснено новыми идеями. Это может занять столетия, но рано или поздно произойдет.

Я заметил, что в отличие от американской ситуации Священная Римская империя обеспечивала Европе какую-никакую стабильность. Корбел нетерпеливо кивнул.

— Да, да. Однажды такое может случиться и в Америке. Но меня интересует в первую очередь живучесть и последующий коллапс самих идей.

Он вежливо спросил о моей работе, и я ответил. Он сказал, что иногда задумывается, существовала ли «Корона» вообще. Я заявил, что не сомневаюсь в этом и твердо намерен ее найти. Корбел признался, что когда-то обожал стихи Бланди, но уже много лет их не перечитывал. Он процитировал начало «В седле». Разговор клеился.

Мы перешли к теме, которая всегда меня интересовала, — к странной устойчивости английского языка. Рассмотрели общепринятое мнение: что его развитие затормозил интернет, которому удалось сохраниться на протяжении долгого времени.

— Есть старое правило, — сказал Корбел. — Я люблю повторять его студентам. Это заложено в людской психологии: любое явление, которое мы изучаем, можно обосновать несколькими разными причинами. Если бы английский язык сейчас менялся быстро, мы точно с таким же успехом могли бы утверждать, что причина в интернете. Я не говорю, что стабильность языка никак с ним не связана, но не стоит забывать и о ностальгии по былому, которой все еще заражены образованные классы. Добавьте еще Наводнение, когда наша устная и письменная речь заморозилась. А теперь культурная робость парализует новаторство в самых разных областях.

— Тут я с вами, — согласился я. Когда Корбел упомянул о ностальгии, мне сразу вспомнился Кевин Говард. — Ваша идея с несколькими причинами мне по вкусу, и вот вам еще одна — думаю, вы ее оцените. Больше ста лет назад английский менялся именно благодаря культурной энергии Соединенных Штатов. По ходу исследований мне часто попадались жалобы писателей-англофонов на американизацию нашего языка. Но теперь почвы для таких жалоб нет.

— В ту пору источниками изменений в языке служили его разновидности на всех континентах, — подхватил Ларс. — А теперь люди мало перемещаются. Слишком опасно. Мы не поддерживаем между собой тесных контактов.

— Америку раздирают междоусобицы, а на нашем архипелаге царят покой и скука, как в гемпширском приходе из романа Джейн Остин, — сказал я. — По-моему, мы слегка напоминаем Англию 1370 года, ошеломленную Черной Смертью, но понемногу приходящую в себя.

— А вот и еще одна причина в нашу коллекцию, — сказал Ларс. — С тех пор, как наши темные века закончились, население в целом постарело. Но ведь с языком всегда экспериментировала молодежь.

Мы болтали об истории и литературе до позднего вечера; часы летели быстро. Корбел мне нравился. У него был живой и открытый ум. Беседу он вел свободно, слушал с такой же охотой, как говорил, и обладал хорошим чувством юмора, чутьем на шутку. Потом мы кое-как продремали до утра в сидячем положении вместе с тремя дюжинами других пассажиров. Оплаченную мною койку уже занял кто-то из команды. У меня не хватило мужества растолкать его и попросить уйти.