Что мы можем знать, стр. 23
Стоя лицом к лицу и почти вплотную, мы положили руки друг другу на плечи. Мы улыбались, как слабоумные. Это было, сказала она позже, как если бы мы вдруг вспомнили, что у нас есть не только мысли, но и тела. Мы поцеловались, а затем, охваченные восторгом и желанием, впервые за несколько лет занялись любовью. Мы стояли в прибывающем море, все еще тяжело дыша после заплыва. Маленькие камешки и подводные травы щекотали наши подошвы и лодыжки, а небольшие приливные волны создавали ровно столько движения, сколько нам требовалось, приподнимая нас на дюйм-другой и мягко опуская обратно в постоянном ритме. Переход от наших убогих аудиторий к этому чувственному раю был парадоксален. Так ясно видеть знакомое лицо — бывшей возлюбленной, многолетней коллеги — и, будто медленно прозревая, осознавать, насколько она прекрасна, было чудом преображения. Я чувствовал себя моложе, здоровее и привлекательнее, чем мог бы надеяться в свои сорок четыре года. Меня переполняло упоительное самодовольство, нашептывающее, что я достоин этого момента. То самое море, которое некогда уничтожило города, внезапно превратилось в нашего смирного союзника. Мы его приручили. Лицо Роуз, ее головокружительный пристальный взгляд, слипшиеся пряди ее мокрых вьющихся волос под ухом, ее крепкие руки и плечи, ее груди, наполовину в воде, вся ее прелесть и ум казались единым человеческим сплавом. Я едва не поддался порыву и не сказал ей, что люблю ее; только память о долгой веренице житейских разочарований удержала меня от этих обязывающих слов, которые так легко произнести и почти невозможно взять назад. Мне сделались противны моя осторожность и малодушие. Потом она сама произнесла эти слова, обратив их ко мне, отчего-то на одной ноте и нараспев, будто молитву. У меня не осталось другого выбора, кроме как повторить их, да мне и не нужен был выбор. Но как же странно и неуклюже прозвучало в моих ушах это «я люблю тебя», сказанное впервые моей давней подруге!
Дело было сделано, рубикон перейден — мы заключили уговор, который вряд ли сумели бы сформулировать. Мы понимали, что не будем до скончания веков стоять здесь в блаженном трансе, обнимая друг друга за шею, в теплой прозрачной морской воде, пронизанной вечерним сиянием, без единой души вокруг. Сказанное нами подразумевало некое общее для нас будущее — несомненно, более людное и менее экстатическое.
Подчиняясь обоюдному желанию отсрочить это будущее, мы заплыли еще немного дальше — может быть, на сотню метров. Мы поддерживали ритм размеренными гребками и почти не разговаривали, вслушиваясь в эхо, в отголоски произнесенного на отмели. Подлежащее, сказуемое, дополнение — просто и ясно, ни прибавить ни убавить. Мы остановились, чтобы передохнуть. На таком отдалении от земли вода казалась черной и уже дюймах в шести от поверхности леденила кожу. Волнение усилилось, и посвежевший ветер нес в себе смутную угрозу. С берега нас сейчас было не видно. Отсюда наш густонаселенный мир со всеми его обязательствами стал выглядеть более уютным. Мы двинулись обратно и, по-прежнему в молчании, пересекли бухту по широкой дуге, подгоняемые приливом, который словно подталкивал нас к берегу и кучке нашей одежды.
Ее квартира была больше моей. Весь следующий месяц я проверял экзаменационные работы, а в промежутках переносил к Роуз свои вещи. Все вернулось на круги своя, и все стало иным. Я сообщил коменданту, что освобождаю жилплощадь. Мы с Роуз говорили друг другу, что еще никогда в своей взрослой жизни не знали такого счастья. Мы были нежными, страстными, чуткими. Нас поражала собственная тупость: как мы умудрились не найти свою любовь несколькими годами раньше, когда жили вместе? Тогда это была дежурная интрижка, обычный служебный роман, который через год и три месяца утомил обоих, и я съехал.
После проверки студенческих работ и заседаний экзаменационной комиссии должны были наступить длинные летние каникулы. Мы решили, что останемся в университете: будем трудиться над своими проектами, купаться и читать в свое удовольствие на обращенном к югу пляже, где скоро станет совсем безлюдно. Роуз вынашивала кое-какие идеи насчет новой статьи. Перспектива пожить вместе в опустевшем кампусе казалась ей, как и мне, весьма заманчивой.
В последнее время она вновь начала вспоминать об архиве Киченера в Шотландии. Ты должен изучить эту коллекцию, твердила она. Мои доводы не изменились. Конечно, мойдартские материалы послужили бы мне серьезным подспорьем, но добираться туда было слишком опасно. С возрастом я сделался более осторожным и не имел никакой охоты приносить свою жизнь в жертву пиратам Озерного края в их электрических каноэ.
После холодных влажных ветров и штормов в предыдущие месяцы лето 2120 года стало подлинной благодатью. Мы с Роуз окунулись в свою идиллию, и все шло в точности так, как мечталось: мы гуляли, купались, читали, работали и любили. Мы никогда не чувствовали себя более крепкими, здоровыми и энергичными. В долгий период жары мы вставали спозаранку, чтобы сразу же искупаться, а потом завтракали на узком балкончике. Он выходил на парковку для велосипедов и высотку, копию нашей, но по утрам на него хотя бы не попадало солнце. До ланча мы работали или читали. Роуз нужна была библиотека, так что обеденный стол оставался в моем распоряжении.
Она собирала материалы для монографии, в которой намеревалась описать кризис реализма в литературе между 2015-м и 2030-м. Деструкция была огромным и сложным явлением — она принесла с собой «экзистенциальную перестройку» и вызвала «метафизическое уныние». Условности литературного реализма с его пристальным вниманием к личному, обыденному и кажущейся устойчивости повседневной жизни стали неактуальными. Для осмысления физических и моральных последствий глобальной катастрофы требовались новые формы, и некоторые писатели мучительно их искали. На мой вкус, тема была немного слишком теоретической, но я не сомневался, что Роуз напишет прекрасную работу, и с нетерпением ждал возможности прочесть черновик.
По части своих собственных дел я решил, что прежде чем найти поэму Бланди и явить ее миру, следует подготовить почву особым историческим эссе. Больше ста лет в гуманитарных науках было принято рассматривать не сам предмет обсуждения, а идею этого предмета, то, как он отражается в умах других людей и как этот призрак порхает и танцует, сплавляясь по реке времени. Давным-давно и мне, тогда еще студенту, тоже пытались навязать такой подход. Я сопротивлялся этому даже девятнадцатилетним. Я говорил своему учителю, что хочу писать о конкретном стихотворении, а не о его репутации. Разумеется, любые мои мысли об этом стихотворении и есть не что иное, как его идея. В ту пору я не умел вести серьезные дискуссии: мне не хватало для этого ни знаний, ни уверенности. От меня легко отмахивались как от наивного эмпирика. Всякий литературный труд по-настоящему существует только в умах тех, кто его прочел, — или, следовало бы добавить, тех, кто о нем слышал. Учитель отстучал это по слогам на моей груди, как мне помнится, длинным белым пальцем: больше ничего нет.
И вот спустя четверть века я, влюбленный мужчина, вооружившись грудой заметок, взялся писать о том, что думали и воображали себе представители нескольких поколений о поэме Фрэнсиса Бланди «Корона для Вивиен». Поэмы в записанном виде все еще не существовало. Она жила и продолжала жить лишь в бесчисленных умах. Больше ничего не было. Сама вещь могла в один прекрасный день вдруг обнаружиться на чердаке какого-нибудь старинного дома. С вероятностью около двух процентов она поджидала меня в архиве Гарри Киченера, однако пока я вынужден был признать, что пишу не о поэме, а о ее тени, и это меня удручало. Роуз мне сочувствовала. Мы только что искупались и ели принесенный с собой ланч, сидя в тени нашего эвкалипта. «Корона» — это исключение, сказала она, явно желая меня подбодрить. Важнейший культурный артефакт. Потом напомнила, как я однажды назвал эту поэму «аккумулятором грез», а в другой раз — «зеркалом эпох и всех их тревог». Моя задача, сказала она, состоит в том, чтобы описать эти грезы и тревоги, а не само произведение.
