Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 43

Мне его не было жаль. Но я понимал.

Я отстегнул диктофон от лацкана пиджака, который так и не снял с приезда, положил на стол. Маленький, тёмный, плоский. Сегодня он стоил больше, чем особняк, в котором я сидел.

Открыл блокнот отца, нашёл чистую страницу, написал:

11 ноября. Встреча с Д. Шуйским. Запись получена. Признание в готовности к подлогу, сумма — полмиллиарда. Настоящих документов у них нет. До 18-го — семь дней.

Денис Шуйский — без дара. Проверить, что это значит.

Завтра — Тверская. Безухов. Пятый.

Закрыл блокнот.

За три недели в этом блокноте, который открывался строчкой отца — «Аудит — самая полезная профессия в этом мире, жаль, что я не понял этого вовремя», — появилось два десятка новых страниц. Уже моих, не его. Тем же мелким почерком, который я, оказывается, унаследовал, сам того не зная.

Может, это и есть то, что земля называла своими словами: «он вернётся, не тот — но он».

Не тот — это точно. Совсем не тот.

Но — в его кресле. В его кабинете. С его блокнотом. И с его делом, которое я почему-то теперь считал своим.

Я лёг на узкий диван у стены, накрылся пледом. За окном падал снег.

Завтра — в Тверскую.

Глава 19. Малое Воронцово

Выехали в шесть утра.

За окном было ещё темно — ноябрь, ничего не поделаешь. Никифор Палыч, как обещал, собрал всё в дорогу: термос с кофе, термос с чаем, бутерброды в фольге, банку солёных огурцов и почему-то ещё одну банку — с вареньем. «В деревню без гостинца не ездят, барин», — сказал он, укладывая варенье в сумку. Я не стал спорить.

Паша сел назад. Спать не стал — раскрыл ноутбук и при свете экрана что-то изучал.

— Я всю ночь Безухова искал, — сказал он, когда мы выехали на шоссе. — И вот что нашёл. Точнее — чего не нашёл.

— Рассказывай.

— Андрей Григорьевич Безухов. Шестьдесят три года. Прописан в Малом Воронцове Тверской области. И — всё. Ни одного упоминания больше нигде. Ни соцсетей, ни счетов, ни машины, ни компаний, ни судов, ни кредитов. Даже в базе поликлиники региона его нет — я проверял по открытым данным. Человек как будто не существует.

— Может, он просто старый деревенский житель, — сказал я. — Такие в интернете не светятся.

— Старый деревенский житель всё равно где-то есть. Пенсия, поликлиника, паспортный стол. А Безухова нет нигде. Он не «не светится». Он вычищен. Как будто кто-то аккуратно убрал все следы. Или он сам.

— Или сам.

— В любом случае — человек непростой.

Никифор Палыч, сидевший на пассажирском, чуть повернул голову.

— Сергей Андреевич про Безуховых говорил, — сказал он.

Я посмотрел на него в зеркало.

— Что говорил?

— Немного. Что это старый род — младшая земля, как Павел Николаевич упоминал. Что когда-то Воронцовы и Безуховы были близки — обе земля, родственные стихии. Что в девяностые Безуховы пострадали сильнее всех. У них что-то случилось — Сергей Андреевич не рассказывал что, но говорил с тяжестью. И что Андрей Григорьевич после этого «закрылся». Уехал в деревню и оборвал все связи. С тех пор его из родов никто не видел.

— А что случилось в девяностые?

— Не знаю, барин. Сергей Андреевич не говорил. Только раз обмолвился: «Безухову досталось больше, чем любому из нас. Поэтому он и ушёл».

Я смотрел на дорогу. Фары выхватывали из темноты заснеженные обочины, редкие деревни, указатели. Думал о человеке, которому «досталось больше, чем любому». О человеке без следов. О человеке, который тридцать лет живёт один в деревне, — и которого нам предстояло уговорить вернуться в тот самый мир, из-за которого он ушёл.

К гордым приходят с предложением, сказал когда-то Прохор Гаврилыч.

А к этому — с чем? Что можно предложить человеку, который сам всё у себя отнял?

Я не знал.

В Большое Воронцово приехали к десяти.

Прохор Гаврилыч ждал у дома — видимо, я предупредил его вчера вечером, и он встал пораньше. Вышел на крыльцо в тулупе, без шапки, посмотрел на нашу машину, на Пашу, вылезающего с заднего сиденья.

— Барин. С приездом. — Кивнул мне. Потом Никифору Палычу: — Палыч. — Потом Паше: — А это кто?

— Павел Николаевич. Горчаков. Со мной.

Прохор Гаврилыч посмотрел на Пашу. Долго. Потом сказал:

— Вода.

Паша вздрогнул.

— Что?

— Вода в тебе. Чую. — Прохор Гаврилыч пожал плечами. — Я не из родов, дара нет. Но я при земле всю жизнь — кое-что чую. В тебе вода. Сильная.

Паша посмотрел на меня растерянно. Я кивнул, мол привыкай.

— В дом зайдёте? — спросил Прохор Гаврилыч.

— Зайдём ненадолго. Но сначала вопрос. Безухов. В Малом Воронцове. Как к нему попасть?

Прохор Гаврилыч помрачнел.

— К Андрею Григорьевичу? — Покачал головой. — Барин, я так скажу. Попасть несложно — через озеро по льду семь километров, лёд уже крепко встал, пройдёте. А вот чтобы он с вами говорил — это другое.

— Он ни с кем не говорит?

— Со мной говорит. Иногда. Я ему раз в месяц продукты через озеро вожу — он сам в магазин не ходит, в Большое не приходит. Привожу, оставляю на крыльце, иногда выйдет, перекинемся парой слов — и всё. За тридцать лет я от него связных разговоров слышал, может, десяток. Он не злой. Он — выгоревший. Как печка, в которой давно не топили.

— А почему вам закупку продуктов доверяет?

Прохор Гаврилыч помолчал.

— Потому что мой отец его отца знал. И потому что я ничего от него не хочу. Привёз, оставил, ушёл. Тридцать лет. Он привык, что я ничего не прошу. — Староста посмотрел на меня. — А вы придёте — и попросите. Я знаю, зачем вы к нему. И он поймёт сразу. И закроется.

— Тогда как быть?

— Не знаю, барин. Я бы на вашем месте не ходил. Но вижу — пойдёте. Так что провожу до берега. Дальше — сами. С вами не пойду: если он увидит, что я привёл к нему людей, он и мне перестанет доверять. А я ему тридцать лет продукты вожу. Не хочу связь терять.

— Понимаю. Спасибо.

— Не благодари пока. — Он надел шапку. — Пошли. Только сперва чаю на дорогу. Через озеро холодно.

Через озеро мы шли пешком.

Лёд встал крепко — Прохор Гаврилыч проверил палкой у берега, кивнул: «Держит, идите смело, только друг за другом через метра два и не кучкуйтесь». Мы пошли цепочкой — я первым, за мной Паша, последним Никифор Палыч, который, несмотря на возраст, шёл уверенно, не оскальзываясь.

Озеро было белое, ровное, занесённое снегом. Семь километров по прямой — полтора часа неспешным шагом. Снег скрипел под ногами. Дышалось тяжело — мороз, ветер с открытого пространства. Но было красиво. Лес по берегам стоял чёрно-белый, небо — серое, низкое. Тишина такая, какой в городе не бывает никогда.

На середине озера Паша остановился.

— Слушайте.

— Что?

— Тихо. Я слушаю. — Он стоял, закрыв глаза, лицо сосредоточенное. — Подо льдом — вода. Я её слышу. Спит. Медленная, тёмная, глубокая. Метров восемь до дна. И рыба — стоит у дна, не двигается. Зимует.

Я смотрел на него. Никифор Палыч тоже остановился, смотрел молча.

— Я раньше так не делал, — сказал Паша, открыв глаза. — В городе вода — она в трубах, мёртвая, под давлением. А тут — живая. Первый раз чувствую такое. Это… хорошо.

— Это твоя стихия, — сказал я. — Привыкай.

Мы пошли дальше.

Малое Воронцово оказалось крошечным.

Если в Большом было восемь дворов с одной стороны и семь с другой, то здесь — пять домов, и четыре из них стояли заколоченные, с заметёнными снегом окнами. Жилым был один — последний, на отшибе, ближе всего к лесу. Из его трубы шёл дым.

И — я это увидел издалека, ещё с озера, — рядом с домом был огород. Под снегом. Но не весь: часть его накрыта чем-то вроде низких рам, и под этими рамами — я сначала не поверил — зеленело. В ноябре. В минус пятнадцать.

— Прохор Гаврилыч не врал, — тихо сказал Никифор Палыч.

Мы подошли к дому. Я постучал.

Тишина.

Постучал ещё раз.

Никакого движения. Но дым из трубы шёл — хозяин был внутри.