Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 42
— И потому расслабился.
— Да.
Паша снова открыл ноутбук, что-то быстро делал, не поднимая головы. Через минуту сказал:
— Я сделал три зашифрованные копии. Одна у меня, одна на ящик, который зарегистрировал утром в поезде специально для этого, одна — Лизе. Если потеряется одна — останутся две. Если две — останется третья.
— Когда ты успел зарегистрировать ящик?
— В «Сапсане», по дороге. Делать всё равно нечего.
— Паша, — сказала Лиза, — ты иногда немного пугаешь.
— Я программист. Мы все немного пугаем. Это профессиональное.
Салтыков сел в кресло напротив меня.
— Теперь про холодную руку. Расскажи подробно. Что именно ты почувствовал?
Я подумал, как объяснить.
— У тебя ладонь горячая. Не «тёплая» — именно горячая, физически. У Паши — другое, но тоже чувствуется, что-то есть. У Морозовой, когда она кота гладила, воздух в комнате поменялся, стал легче. А у Дениса рука была как у человека, который только что с холода вошёл. Хотя он сидел в тёплом кабинете, в костюме, пил горячий чай.
— Ага, — сказал Салтыков и замолчал на несколько секунд. — Дед мне про такое рассказывал. Редко, но бывает. В сильном роду рождается ребёнок совсем без дара. Не «слабый» — это другое, слабый есть у многих. А именно без. Ноль. Пустой.
— И что с такими происходит?
— По-разному. Одни уходят из мира родов насовсем — живут обычной жизнью, женятся на обычных людях, дети рождаются без дара, и через два-три поколения от рода не остаётся ничего. Другие остаются внутри — из-за семьи, из-за денег, из-за власти. Формально Шуйский, по крови Шуйский, а огня нет.
— И отец знает?
— Конечно знает. С четырнадцати лет всем понятно, есть дар или нет, это не спрячешь. — Салтыков посмотрел на меня. — Вот почему Денис терпеливый. Игорь Витальевич, отец, — с огнём. А значит, горячий, быстрый, не терпит сопротивления. Денис — холодный, без огня. Он не может идти напролом, как отец, потому что внутри нет того жара, который толкает. Поэтому он ждёт. Считает. Выбирает момент.
— Как аудитор, — сказал я.
— Похоже на то. — Салтыков чуть усмехнулся. — Только у тебя вместо огня — чужая память и земля в голове. А у него — двадцать лет жизни в собственном роду без права голоса. Это, знаешь, тоже учит человека быть очень внимательным.
— И очень злым, — тихо сказала Лиза.
— Возможно.
— Тогда почему отец доверил такой разговор именно ему? — спросил Паша. — Если сын без дара — логичнее прислать кого-то из своих, с огнём.
Салтыков покачал головой.
— Наоборот. Именно поэтому и прислал. Денис холодный — он не сорвётся, не вспылит, будет говорить ровно и по делу. Прислал бы человека с огнём — тот бы давил. Арсений почувствовал бы давление и закрылся. А Денис пришёл с разумными предложениями и разумными угрозами. Без нажима. И это, между прочим, говорит, что он умный. Может, умнее отца. У отца есть огонь — и есть соблазн им пользоваться. А у Дениса огня нет — только голова.
В гостиной снова стало тихо.
Я думал об этом — о Денисе без огня. О том, что мы с ним, наверное, похожи больше, чем мне хотелось бы. Оба без дара. Оба держимся на голове. Только сидим по разные стороны стола.
Жалости к нему у меня не было. Но понимание — было. И от этого понимания было немного не по себе — потому что граница между нами оказалась тоньше, чем хотелось.
Никифор Палыч накрыл к четырём.
Борщ — настоящий, тёмно-красный, наваристый, с ложкой сметаны, разошедшейся розовыми разводами, с чёрным хлебом, натёртым чесноком. На второе — котлеты с картофельным пюре, политым маслом. В отдельной миске — квашеная капуста с клюквой. Простая еда, без ресторанных изысков. Но после двух часов в «Турандот» с одним чайником и блюдцем тостов, к которым я даже не притронулся, этот борщ был именно тем, что нужно.
Ели. Разговаривали — уже без вчерашнего напряжения, потому что главное было сказано и услышано. Паша рассказывал, как его питерский кот — звали его Буфер, «потому что хранит всё и ничего не теряет» — поначалу отказывался от нового корма, а потом сдался и теперь требует только его. Лиза рассказывала про своего несостоявшегося жениха — и, кажется, впервые рассказывала эту историю без злости, просто как нелепый анекдот из прошлой жизни. Салтыков по большей части молчал, но в какой-то момент неожиданно сказал, что дед его в молодости любил карты и однажды выиграл в преферанс настоящий самовар, который до сих пор стоит у него в квартире, — а вот деньги дед проигрывать себе позволял, «считал, что деньги приходят и уходят, а самовар — это самовар».
После борща и котлет был чай. После чая Паша снова открыл ноутбук и за двадцать минут показал обновлённую схему — диаграмму проекта «Совет», уже с учётом сегодняшнего дня.
— Вот, — сказал он. — Запись — наш главный козырь. Но его надо придержать до Совета. Если выйдет раньше — Шуйские найдут способ оспорить, объявят монтажом, провокацией, чем угодно. Значит, до восемнадцатого — полная тишина. Никаких намёков Кравцову. Параллельно собираем Совет. Безухов — пятый и последний. Без него Совет не считается. Значит, завтра — Тверская.
— Завтра, — подтвердил я.
— Один поедешь?
— Никифор Палыч. — Я повернулся к старику, который стоял чуть в стороне от стола, как привык. — Поедете со мной?
— Куда, барин?
— В Тверскую. В Малое Воронцово. К Безухову.
— Когда?
— Завтра утром. Рано.
— Я буду готов, барин. К шести соберу всё в дорогу.
— И я поеду, — сказал Паша.
— Паша, у тебя работа.
— Фриланс. Я сам расписание строю. И мне интересно — я Безухова по всем базам прогнал, у него ни одного упоминания нигде. Вообще. Человек-призрак. Хочу посмотреть, что за личность.
— Дима? — спросила Лиза.
— Завтра с утра не смогу, — сказал Салтыков. — У меня один клиент, перенести нельзя, я и так ему дважды переносил. Но к обеду освобожусь. Если вы там до вечера — подъеду на машине.
— Может, и до вечера задержимся, — сказал я. — Посмотрим, как пойдёт со стариком. Прохор Гаврилыч говорил, он молчаливый.
— Тогда я следом, как освобожусь.
Салтыков встал, взял со спинки стула плащ.
— Поеду. Надо выспаться перед дорогой.
Уже в прихожей, надевая плащ, он обернулся.
— Арсений.
— Да, Дима.
— Ты сегодня хорошо провёл встречу. Особенно — что промолчал про запись и не дал ему понять, что понял про холодную руку. Это правильно было.
— Я знал, что нельзя показывать.
— Знать и сделать — не всегда одно и то же. — Он кивнул. — До завтра. Никифор Палыч, спасибо за борщ. Лучший, что я ел.
— Заходите ещё, Дмитрий Алексеевич. Всегда рады.
Салтыков вышел. Дверь за ним закрылась.
Лиза уехала через полчаса — её ждало такси, и она, обняв меня на прощание, велела «не геройствовать в этой Тверской и звонить, если что».
Паша остался. Ему, в сущности, и деваться было некуда, кроме гостиницы, а Никифор Палыч снова предложил ту свободную комнату, что предлагал в прошлый раз, — и на этот раз Паша согласился без раздумий.
— Мне правда так удобнее, — сказал он. — И, честно говоря, я уже привык к этому дому. Странно — пять дней всего, а будто давно.
— Это хорошо, — сказал я.
Он ушёл в свою комнату. Никифор Палыч убрал со стола — я предложил помочь, он отказался, как всегда, сказал «барин, отдыхайте, завтра дорога», и я не стал настаивать.
Я поднялся в кабинет отца.
Сел в кресло, не зажигая лампы. За окном по-прежнему шёл снег — медленный, ровный, бесконечный. Фонарь во дворе горел жёлтым, и в его свете было видно, как падают хлопья. На липе наросла белая шапка, и ветка склонилась ещё ниже, чем утром.
Я думал о Денисе Шуйском. О его холодной руке. О его терпении. О том, что он, возможно, единственный человек в Москве, который по-настоящему понимает, каково это — быть из рода и без дара одновременно. Понимает иначе, чем я: у меня хотя бы есть чужая память и эта странная земля в голове. У него нет ничего своего — только фамилия, семья, ожидание и холодная рука.
