Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 39

Я закончил. Завязал узелок, обрезал нитку маленькими ножницами из коробки. Поднял жилетку, посмотрел на свою работу.

Пуговица сидела чуть криво. Не сильно — едва заметно. Но я видел.

— Криво, — сказал я.

— Чуть-чуть, барин.

— Сильно?

— С двух шагов не видно.

— Можно перешить?

— Не надо. — Никифор Палыч взял жилетку, развернул, посмотрел на пуговицу так, как смотрят на что-то очень дорогое. — Ровно — это магазин. Кривовато — это от руки. Видна работа. Хорошо.

Он надел жилетку через голову. Застегнул — все шесть пуговиц, теперь все шесть. Поправил.

Постоял минуту. Молча.

Потом сел обратно на стул и закрыл лицо руками.

Не плакал. Просто сидел, закрыв лицо.

Я не знал, что делать, и ничего не делал. Стоял рядом и ждал.

Через минуту он опустил руки. Глаза сухие. Просто — другие. Как будто из них что-то ушло. Большое, тяжёлое — и наконец ушло.

— Благодарю, Арсений Сергеевич, — сказал он.

Это был первый раз, когда он назвал меня не «барин», а по имени-отчеству. Как взрослого. Как сына Сергея Андреевича.

— Не за что, Никифор Палыч.

— Есть за что. — Он помедлил. — Кашу подогреть, барин?

— Не надо. Поедим как есть.

Он достал две тарелки, разложил овсянку, налил кофе из турки. Сел напротив.

Овсянка была хорошая — не склизкая масса из школьной столовой, а настоящая, с кусочками печёного яблока и ложкой тёмного мёда. Я ел и думал, что ещё месяц назад человек, в чьём теле я теперь живу, по утрам наверняка не ел вообще — приходил под утро из «Альбатроса» и валился спать. А я сижу на кухне, ем овсянку, которую сварил восьмидесятилетний старик, и впереди у меня встреча, к которой невозможно подготовиться.

— Никифор Палыч.

— Да, Арсений Сергеевич.

— Сегодня в полдень я ухожу. Вы вчера слышали.

— Слышал.

— Если что-то пойдёт не так — у Лизы, Димы и Паши есть план.

— Знаю, что есть план. — Он отпил кофе. — Вы вернётесь, барин.

— Откуда такая уверенность?

— Сорок один год опыта. И Сергей Андреевич на такие встречи ходил много раз. И каждый раз возвращался. — Он посмотрел на меня. — Кушайте овсянку, Арсений Сергеевич. Остынет — будет невкусно.

* * *

В одиннадцать ноль три позвонил Салтыков.

— Мы уже подходим. Со мной Паша. Лиза будет минут через двадцать.

Через четыре минуты они зашли — Салтыков в коротком чёрном плаще, с термосом в руке, Паша с неизменным рюкзаком и в той же серой парке. От Салтыкова тянуло холодом улицы и чуть-чуть табаком — он, похоже, курил по дороге.

— Зачем термос? — спросил я.

— Чай. — Он поставил его на тумбочку в прихожей. — Будем в машине у ресторана сидеть — пригодится. Так то ноябрь на дворе.

Мы прошли в кабинет. Паша сразу сел за стол, расстегнул рюкзак, достал маленькую коробочку. Открыл — внутри лежал диктофон размером с пятирублёвую монету, тёмный, плоский, с зажимом на обороте.

— Купил утром в «Шпион-сервисе» на Бауманской, — сказал он. — Кэшем. Камер на входе нет, я специально уточнил у продавца. Запись — двенадцать часов непрерывно. Включается вот этой кнопкой, выключается ей же. Слышит на четыре метра в открытом помещении, на полтора — через карман или ткань.

— Куда крепить?

— Под лацкан пиджака, с изнанки. — Паша показал на свой воображаемый лацкан. — Или под ворот свитера, если в свитере пойдёшь. Пиджак ты на встрече не снимешь — это нормальная одежда, в нём и сидят. Зажим тонкий, через ткань не прощупывается. Снаружи не видно вообще ничего.

— А если будет жарко и попросят раздеться?

— Пиджак на деловой встрече не снимают, Паш. — Он осёкся, поправился: — То есть — Арсений. Привычка. В общем, пиджак остаётся на тебе по умолчанию. Никто его не тронет. Это не пальто, которое сдают в гардероб.

— А если они будут шептаться?

— Не будут, — сказал Паша уверенно. — Тебя позвали говорить. Шёпотом серьёзные предложения не делают. Они будут говорить нормальным голосом, в своей зоне комфорта. А лацкан — это полтора метра от их рта. Слышно будет отлично.

— Ладно. Тестируем.

Паша включил диктофон, кивнул мне.

— Скажи что-нибудь.

— Арсений Воронцов. Вторник, одиннадцатое ноября. Тест связи.

Паша остановил запись, поставил воспроизведение. Из крошечного динамика донёсся мой голос — чистый, без шумов.

— Работает, — сказал он. — Заряда полно.

— Спасибо.

— Не благодари. Просто возвращайся.

Лиза приехала в одиннадцать сорок. Влетела в прихожую, на ходу снимая куртку, раскрасневшаяся с мороза.

— Не опоздала?

— Нет.

— Дай галстук завяжу. Сам криво завяжешь, я тебя знаю.

Я не возражал. Она завязала — серый галстук, тот же, в котором я ходил к Голицыну. «На счастье», — сказала она и расправила узел. Пиджак я надел тёмно-синий, единственный приличный, который нашёлся в шкафу отца и сел почти впору. Паша закрепил диктофон под левым лацканом, с изнанки, придирчиво осмотрел снаружи — ничего не было видно. Лиза для верности тоже проверила, повернув меня к свету. Паша протестировал запись в последний раз — всё работало.

В одиннадцать сорок пять я был готов.

В прихожей все молчали. Лиза стояла у двери, скрестив руки на груди. Салтыков — у окна, смотрел во двор. Паша устроился в гостиной за моим ноутбуком, открыл приложение с геолокацией — синяя точка на карте, это был я. Никифор Палыч стоял в коридоре, в той самой жилетке, с пуговицей, пришитой криво.

— Я пошёл.

— Иди, — сказала Лиза.

Я вышел.

* * *

До «Турандот» было минут десять пешком. По Маросейке, через Покровские ворота, мимо памятника Грибоедову, который стоял засыпанный снегом и смотрел на бульвар со своим обычным выражением вечной грусти, на Тверской бульвар.

Я шёл не торопясь. Снег падал крупными хлопьями, ложился на плечи, на воротник. Тротуары были мокрые, но не скользкие — соль ещё работала, дворники постарались. Москва жила своей дневной жизнью: люди с пакетами, курьеры на электровелосипедах, кто-то выгуливал собаку в зимнем комбинезоне — собаку, не себя.

По дороге я повторял про себя то, что говорил вчера Салтыков. Не строить сценарий заранее. Слушать. Считать. Не показывать, что знаю больше, чем он думает. Аудитор приходит не с готовыми ответами — аудитор приходит с вопросами.

Я повторял это и понимал, что тревога никуда не делась. Не паника — нет, до паники было далеко. Просто тяжесть в груди. Как перед операцией под местным наркозом: ничего страшного, ты в сознании, тебе не больно, но всё равно неприятно лежать и ждать, пока начнут.

Я думал — пройдёт. Дойду до ресторана, и пройдёт.

Не прошло. Но к двери я подошёл ровно — без дрожи в руках, и этому был рад.

«Турандот» оказался именно таким, каким я его представлял по фотографиям и отзывам.

Швейцар в ливрее открыл мне массивную дверь. Внутри было то, что и должно быть в одном из самых дорогих ресторанов Москвы: позолота, лепнина, расписные потолки, тяжёлые портьеры, фарфоровые вазы в человеческий рост, хрустальные люстры. Помпезно до избыточности, не в моём вкусе, но впечатление производило — на то и расчёт. Туристов с телефонами не было: сюда не заходят просто посмотреть, сюда приходят те, кто может позволить себе здесь обедать.

Метрдотель — высокий, в безупречном смокинге, с прямой спиной — встретил меня сразу, едва я переступил порог.

— Господин Воронцов?

— Да.

— Прошу за мной. Кабинет «Восточный», второй этаж.

Он повёл меня — мимо главного зала, где под звон посуды обедали люди, по широкой лестнице с ковровой дорожкой, по коридору с дверями. На каждой — табличка: «Китайский», «Японский», «Индийский». У последней, с табличкой «Восточный», метрдотель остановился, чуть поклонился и открыл дверь.

— Прошу.

Кабинет был небольшой — человек на шесть-семь, не больше. Круглый стол посередине, стулья с резными спинками, ковёр с восточным узором, тяжёлая бронзовая люстра под потолком. Единственное окно выходило, судя по всему, во внутренний двор и было занавешено плотной шторой. Свет шёл от ламп под абажурами — мягкий, приглушённый, золотистый.