Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 38
— За Никифора Палыча, — сказала Лиза.
— Поддерживаю тост, — сказал Салтыков.
— За Никифора Палыча, — сказал я.
Старик встал. Он не был готов к этому, я видел. Он стоял у стола, прямой, в своей жилетке без пуговицы, и не знал, что сказать. Это, наверное, был первый случай за сорок один год, когда за него подняли тост.
— Благодарю, господа, — сказал он наконец, очень тихо. — Я не привык. Простите старика.
— Никифор Палыч, — сказал я. — Сядьте. Выпейте с нами.
Он сел. Взял бокал. Поднёс к губам. Чуть пригубил — буквально каплю.
— Сергей Андреевич, — сказал он, глядя на бокал, — был хороший человек. Лучший, какого я знал. Но он не успел вырастить сына — не его вина, я его не виню. Сын вырос сам, как умел. И сын — простите, барин, — был дурак.
Я кивнул. Не обижаясь.
— Но теперь, — продолжал Никифор Палыч, — сын совсем не дурак. Сын стал другим. И вокруг него — люди. Хорошие люди. — Он посмотрел на Салтыкова. На Пашу. На Лизу. — Хорошие. Я редко так говорю. Поэтому — будем здоровы.
Мы выпили.
В одиннадцать вечера все разошлись.
Салтыков уходил последним. Уже в прихожей, надевая плащ, он повернулся ко мне.
— Арсений.
— Да, Дима.
— Я завтра в одиннадцать у тебя. Со всем оборудованием. Паша диктофон купит с утра. Лиза — будет на связи через приложение. Корнеевой я сам позвоню в десять, скажу, что нужно зафиксировать. У меня с ней общие знакомые, она меня выслушает.
— Хорошо.
— И ещё. — Он посмотрел на меня. — Завтра ты пойдёшь к человеку, который, возможно, отдал приказ убить твоего отца. Ты будешь сидеть напротив него и улыбаться, и пить кофе, и говорить «давайте обсудим». Я знаю, как это бывает. Дед мне рассказывал.
— И?
— И я тебе вот что скажу. Не пытайся ему мстить. Не сейчас. Месть хороша для финала. А сейчас — это аудит. Сиди и слушай. Считай. Запоминай. Не дай ему понять, что ты знаешь больше, чем он думает. Мстить будешь потом. На Совете. Публично. По правилам. Так им будет больно по-настоящему.
— Понял.
— Ты — Воронцов. Земля. Земля терпеливая. Огонь — это я. Если будет нужно сжечь — я сожгу. Твоё дело — ждать момента.
— Понял тебя, Дима. Спасибо.
Он кивнул. Открыл дверь. Уже за порогом обернулся.
— Никифор Палыч.
— Слушаю, Дмитрий Алексеевич.
— Спасибо за вечер. Я в гостях такого не ел давно.
— Заходите ещё, Дмитрий Алексеевич. Всегда рады.
Салтыков вышел. Дверь закрылась.
Я лёг спать в час ночи.
Лежал в кабинете отца, на том же узком диване, под тем же пледом. Свет погасил. Но не спал.
Я думал о завтрашнем дне.
Думал о Никифоре Палыче.
Он сегодня впервые за сорок один год сел за стол с гостями. Поднял бокал. Сказал, что Сергей Андреевич был лучшим человеком, которого он знал. И — что сын был дурак, а теперь не дурак.
Это была не хвалебная речь. Это был отчёт. Тридцать восемь папок отца на полке. Дневник в часовне. Реестр Салтыкова с подчёркнутыми именами. И отчёт Никифора Палыча — устный, тихий, перед всеми. Все эти записи были про одно и то же. Про то, что люди в этом доме знали друг друга. Знали — и записывали. Чтобы те, кто придёт после, могли прочитать.
И я пришёл после.
И я теперь знаю.
Что завтра в полдень я сяду напротив Дениса Шуйского. И буду слушать. И буду считать. И не дам ему понять, что я знаю.
Месть будет потом. На Совете. По правилам.
Я закрыл глаза.
За окном шёл снег. Уже настоящий, ноябрьский, густой. На липе во дворе нарастала шапка.
Я думал — и почему-то заснул быстро. Без снов.
В полдень — встреча.
А до полудня — есть утро. И в утре будет ещё одна вещь, которую я должен буду сделать перед тем, как сяду напротив Дениса Шуйского.
Семь лет — это семь лет. Хватит.
Глава 17. Пуговица
Проснулся я в семь.
Без будильника — будильник я не ставил, просто открыл глаза и понял, что больше не усну. В кабинете было ещё темно. Ноябрьское утро тянется долго, неохотно, как будто рассвет каждый раз сомневается, стоит ли вообще начинаться. За окном на липе лежал снег — за ночь нападало прилично, ветка прогнулась под белой шапкой.
Я полежал минут десять. Не мог собраться. В полдень мне предстояло сесть напротив человека, который, скорее всего, отдал приказ убить отца, пить с ним чай и говорить «давайте обсудим». Хороший повод не вставать вообще.
Я и не вставал.
Лежал и почему-то думал про Никифора Палыча. Про его жилетку. Про пуговицу, которую он семь лет носит в кармане и не пришивает.
Вчера за столом он впервые сел вместе с нами. И сказал, что отец был лучшим человеком, какого он знал. И что я раньше был дурак, а теперь не дурак.
Я подумал — мне через четыре часа выходить из дома. Старику восемьдесят. Жилетка его. Дом мой. Не сделаю сейчас — потом, может, и не сложится.
Я встал.
Умылся холодной водой. Спустился вниз.
На кухне Никифор Палыч уже стоял у плиты.
Он всегда вставал раньше меня — за три недели я ни разу не спустился так, чтобы его там не было. Когда он спал и спал ли вообще — оставалось загадкой.
— Доброе утро, барин. — Он не обернулся, помешивая что-то в кастрюле. — Овсянка на молоке с яблоком и мёдом. И кофе. Через десять минут.
— Никифор Палыч. У вас есть набор для шитья?
Он повернулся. Медленно.
— Барин?
— Иголка, нитки. Тёмно-зелёные, если есть. Под вашу жилетку.
Он стоял у плиты — невысокий, в фартуке поверх жилетки. Взгляд опустился вниз, на место, где не хватало пуговицы. Снова поднял.
— Есть, барин. В буфете, верхний ящик слева.
— Принесите, пожалуйста.
Он не двинулся.
— Барин.
— Никифор Палыч. Принесите.
Он постоял ещё секунду. Снял кастрюлю с огня — медленно, чтобы каша не подгорела, пока его нет. Вытер руки о фартук. Пошёл к буфету.
Достал коробку — старую, металлическую, из-под советских леденцов, с выцветшим рисунком на крышке: Дед Мороз со Снегурочкой. Поставил на стол. Открыл. Внутри — пуговицы разных размеров, мотки ниток, иглы в подушечке, тонкий напёрсток.
— Сядьте, — сказал я.
Он сел. На тот стул у окна, на котором сидел вчера. По-прежнему непривычно — нам обоим.
— Снимите жилетку.
— Барин, я сам всё пришью…
— Никифор Палыч.
Он замолчал. Расстегнул жилетку — пуговицы тёмно-зелёные, костяные, маленькие. Снял через голову, осторожно, как снимают что-то, что носят давно. Положил передо мной на стол.
— Пуговицу.
Он полез во внутренний карман брюк. Достал очень осторожно— оттуда, из-за пазухи, как достают что-то очень важное — маленькую тёмно-зелёную пуговицу. Точно такую же, как остальные. Положил рядом с жилеткой.
Семь лет в кармане. Носил каждый день и не пришивал.
Я взял её, покрутил в пальцах. Она была гладкая — отполированная за семь лет прикосновениями. Не «завалявшаяся в кармане», а — хранимая.
— Никифор Палыч.
— Слушаю.
— Я в жизни не пришивал пуговиц. Имейте в виду — результат может вас расстроить.
— Я научу, барин.
— Спасибо.
И он научил.
Он сидел рядом, в рубашке, без жилетки, и показывал. Как продеть нитку в иглу — с первого раза я не попал, со второго тоже, с третьего попал. Как сделать узелок на конце — этот узелок Никифор Палыч завязал сам, мои пальцы не справились. Как поставить пуговицу на место — он ткнул пальцем: «вот сюда, барин, видите метка осталась». Как прошить крест-накрест — «четыре прохода, барин, не больше; больше — это уже перебор». Как завязать узелок с обратной стороны и обрезать нитку.
Я работал минут двадцать. Никифор Палыч молчал. Один раз кашлянул — когда я чуть не прошил насквозь шёлковую подкладку.
— Аккуратнее, барин. Подкладка тонкая. Сергей Андреевич мне эту жилетку в две тысячи третьем заказывал, к юбилею.
— У отца хороший вкус был.
— Очень хороший, барин.
