Я вернулся за тобой (СИ), стр. 52

Я сажусь на ступеньку. На ту же, что ночью. Ноги не держат — меня, двухметрового, не держат ноги, смешно.

Куда она пошла. Думай. Она умная, она моя школа, она не пойдёт наобум... Домой. За документами. Ей больше некуда — подруга в отпуске, денег две купюры, а без паспорта она никто. Значит — домой. В тот самый двор.

В тот самый двор, который пасут люди Льва.

Телефон я выхватываю уже на бегу к машине. Клим отвечает после второго гудка — и по его голосу, по первой же секунде его голоса, я понимаю, что он собирался звонить мне сам.

— Илюх...

— Она сбежала, — говорю я, падая за руль. Ключ. Зажигание. — Ночью, через окно. Поднимай всех, кого можешь, её адрес, вокзалы, посты на трассе...

— Илья.

Он никогда не зовёт меня полным именем. Никогда. За семь лет — ни разу.

Двигатель ревёт и глохнет — я не выжал сцепление. Я сижу в мёртвой машине и слушаю, как мой напарник молчит в трубку. Две секунды. Три.

— Говори, — приказываю я. Голос не мой.

— Наружка отзвонилась полчаса назад, — говорит Клим тихо и ровно, как докладывают о потерях. — Люди Льва этой ночью свернули наблюдение с её адреса. Все точки разом. Подъезд, двор, машина у арки — снялись и ушли. Понимаешь, что это значит?

Понимаю.

Наблюдение снимают, когда объект найден.

Занавеска. Пустая комната. Две купюры. Солёное пятно на чёрной коже.

— Она у них, — говорю я.

И слышу, как где-то очень далеко, на другом конце этой фразы, захлопывается дверь дорогой машины.

Глава 41

Глава 41

Глава 41

Алёна

Дом у Миши — как из журнала.

Высокие потолки, мрамор в холле, лестница с коваными перилами, люстра размером с мою съёмную однушку. Я стою посреди всего этого великолепия в грязных кроссовках и спортивных штанах с разводами от травы — и чувствую себя ошибкой монтажа. Как будто меня вырезали из одного фильма и вклеили в другой.

— Проходи, малявка, не стесняйся, — Миша сбрасывает пальто на руки молчаливому мужчине, возникшему из ниоткуда. — Теперь это и твой дом тоже. Ну... временно. Потом будет другой. Лучше.

— Лучше? — я оглядываюсь на люстру. — Куда уж лучше...

— Есть куда, — он улыбается и вдруг делает то, от чего у меня перехватывает горло: щёлкает меня по носу. Легко, костяшкой пальца. Как в детстве. — Пойдём. Ты голодная, у тебя лицо голодное. У тебя всегда было голодное лицо, даже после обеда.

И я иду за ним — через холл, через анфиладу комнат, — и внутри меня всё ещё звенит это невозможное, огромное: живой. Идёт впереди. Широкая спина в дорогом пиджаке. Мой брат.

Завтрак накрыт в столовой — на двоих, на длинном столе, за которым могли бы поместиться человек двадцать. Сырники, мёд, фрукты, ещё что-то, чего я даже не знаю, как называется. Женщина в переднике бесшумно наливает мне чай и так же бесшумно исчезает.

— Ешь, — Миша садится напротив, во главе стола. — И слушай. Я обещал — одиннадцать лет за один завтрак. Начинаю.

И он рассказывает.

Как тогда, одиннадцать лет назад, залез в долги — «по глупости, малявка, молодой был, жадный». Как понял, что те люди не остановятся: сначала он, потом бабушка, потом я. Как единственным выходом было исчезнуть — совсем, без следа, без единого звонка, потому что «один звонок — и они бы вышли на вас через неделю».

— Я стоял тогда ночью под нашими окнами, — говорит он, глядя куда-то мимо меня. — В последний раз. Ты спала. Свет в твоей комнате не горел. Я постоял — и ушёл. Это было самое трудное, что я делал в жизни.

У меня щиплет в носу. Я представляю это: семнадцатилетний Миша под тёмными окнами. Один. Уходящий в никуда, чтобы нас спасти.

— А потом? — шепчу.

— А потом я выживал. Как умел. Не буду грузить тебя деталями — там ничего красивого. Скажу так: я стал человеком, с которым считаются. И всё это время я знал про тебя всё, малявка. Как бабушку хоронила. Как в Москву перебралась. Как в универ поступила — я тогда, между прочим, коньяк открыл. Юрфак! Одинцовы в юристы подались, — он усмехается. — Я не мог подойти. Но я всегда был рядом. Всегда.

— А взрыв? Мне сказали... машина, три недели назад...

Его лицо на секунду темнеет.

— За мной пришли, Алён. Старые долги — они как раковые клетки, думаешь, вырезал, а они метастазами. Меня заказали. И у меня был выбор: умереть по-настоящему или... умереть понарошку. Я выбрал второе. — Он смотрит мне в глаза. Прямо. Твёрдо. — В машине никого не было, малявка. Муляж, тряпки, химия. Никто не пострадал.

Никого не было.

А экспертиза говорила — ДНК. Чужой человек. Кости, зубы...

Я гоню эту мысль. Гоню изо всех сил. Экспертиза была в папке. Папка была у Ильи. Илья врал мне две недели подряд, профессионально, с блинами и цепочками, — с чего я взяла, что бумаги в его папке настоящие? Может, их для меня и подложили. Может, вся папка — часть игры.

У лжеца нет права на правду. Ни на какую.

— А те люди, в фургоне? — спрашиваю я. — Которые меня схватили у подъезда?

— Мои, — говорит он спокойно. И, увидев моё лицо, поднимает ладонь: — Тихо, тихо. Дай объяснить. Когда я «умер», я знал: до тебя доберутся. Ты — единственное, чем на меня можно давить. Я приказал своим людям забрать тебя и привезти сюда, под охрану. Быстро, жёстко — да. Некрасиво — да. Но у меня не было времени на церемонии, малявка. Счёт шёл на часы.

— Они... — я сглатываю. Запах солярки, рука на бедре, «слушай, а тебе точно восемнадцать». — Миша, они меня напугали. Очень. Один из них... он...

— Что? — голос брата становится тихим и очень ровным. — Что — он?

— Ничего, — быстро говорю я. — Просто грубые были. Пистолетом угрожали.

— Идиоты, — Миша качает головой. — Я им сказал: пальцем не трогать, доставить целой и невредимой. Напугали мою сестру... Разберёмся. — Он вдруг усмехается, зло и коротко. — Впрочем, с ними уже разобрались. Твой мент постарался.

Твой мент.

Слова падают на стол между сырниками, и я застываю с вилкой в руке.

— Ты знаешь про...

— Я знаю всё, малявка. Работа у меня такая — всё знать. — И от того, что он почти дословно повторяет фразу Ильи, у меня по спине пробегает холодок. — Романов Илья Сергеевич. Старший опер. Полгода копал под меня. А когда я «умер» — переключился на тебя. Мои люди везли тебя ко мне, домой, в безопасность, — а он перехватил. Перестрелял конвой, увёз в глушь и держал там. Знаешь зачем?

Я знаю. Я сама это выкрикнула ему в лицо вчера.

— Наживка, — говорю тихо.

— Наживка, — кивает Миша. — Он ждал, что я за тобой приду. Сидел с тобой в лесу, играл в доброго дядю — и ждал меня. Ты была сыром в мышеловке, Алёнка. Три недели.

Две, хочу поправить я. Две недели. Я считала каждый день.

Не поправляю. Молчу и смотрю в чашку. Потому что всё сходится — страшно, гладко, безупречно сходится. Вот кто врал. А вот кто на самом деле защищал. Вот преступление — а вот его мотив. Дело закрыто, товарищ студентка юрфака. Можно подшивать.

Тогда почему внутри так пусто?

— Расскажи мне про него, — вдруг просит Миша. Небрежно так, между глотками кофе. — Про этого Романова. Как он с тобой обращался? Что говорил? Что... показывал?

И я рассказываю. Сжато, глотая куски, глотая унижение. Дом. Легенда «друг брата». Перстень — Мишина бровь дёргается, но он молчит. Магазин, баня — про баню я говорю одно слово и краснею так, что приходится уткнуться в чай. Папка в комоде. Удостоверение. Фотографии.

— Там ещё были распечатки, — говорю я. — Банковские. С моей фамилией. Много страниц, цифры какие-то...

Вилка в руке Миши замирает.

— Распечатки? — переспрашивает он. — По счёту?

— Ну... наверное. Я не разбиралась. Там просто моё имя было сверху и суммы...

— Какие суммы? Движение было? Даты какие? — он подаётся вперёд, и на секунду — на одну крошечную секунду — я вижу в его глазах что-то такое, от чего мне хочется отодвинуться. Что-то голое. Цепкое.

А потом это исчезает. Как не было. Он откидывается на спинку стула и смеётся — тепло, легко, по-домашнему.