Прачка на краю реки (ЛП), стр. 52

Я закрываю глаза, мысленно умоляя обет на ладони вспыхнуть. Заставить меня почувствовать ту спасительную боль, что вновь разожжет жажду мести, но ничего не происходит. Пустота издевается надо мной, и прежде чем я успеваю осознать это, рука сама тянется к кинжалу. Я сажусь, уставившись в темноту, где у костра спит Прачка. В полумраке ее толком не разглядеть — голову тоже укутало одеялом, — но это неважно. Она там. Объект моей мести.

Я ей ничего не должен, и об этом нельзя забывать.

Я полосую лезвием по старому рубцу, знаменующему нерушимый обет, шепча беззвучное извинение Марсайли, пока острая боль пронзает ладонь. Этот укол жжения успокаивает бешеный стук сердца, возвращая опору под ноги. Я дал этот обет не просто так. И слишком хорошо знал, чем грозит его невыполнение.

Я могу сочувствовать женщине за пологом моей палатки, но как иначе? Я человек чести, а она — сломанная душа. Красивая, но сломанная.

Быть может, за век наказания она и изменилась, но это не меняет того, что мне предстоит сделать.

Я не нарушу свой обет.

Я не могу его нарушить.

33 БРЕННЕН

Прачка на краю реки (ЛП) - _6.jpg

Я выбираюсь из палатки на рассвете с окрепшей решимостью. Последние дни я явно запустил свои обязанности и перестал собирать информацию. Боль и свидетельства чужих страданий позволили отвлечь меня от главной цели — от моего обета, который теперь должен измениться.

Если я собираюсь покончить с Прачкой — а я сделаю это, — мне необходимо понять, как именно она изменила свою нить. Почему она убила Марсайли и ее родных? Я больше не позволю ей скрывать от меня причины ее наказания.

Ведь именно за этим я сюда и пришел. Именно ради этого я потратил шесть лет на ее поиски, и я обязан самому себе и Марсайли заставить ее во всем признаться: и в том, что она сотворила, и в том, почему.

Свежий шрам на ладони саднит, когда я сжимаю флягу и делаю глоток. Я упиваюсь этой болью, цепляюсь за нее и прячу это жжение глубоко в груди. Это ровно то, что было мне нужно. Физическое напоминание о том, зачем я здесь и что я должен сделать. Напоминание об агонии, которую принесла мне Прачка.

Я поворачиваюсь, готовый потребовать ответов, но каменею, едва заметив ее. Жжение в шраме сменяется глухой болью, которая расползается по всей ладони; вид ее действует на меня так же, как сильный нажим на старый, глубокий си ушиб. Она сидит у костра и рисует на влажной земле. Крошечные крупинки грязи прилипли к щекам и застряли среди веснушек — судя по всему, она была настолько поглощена рисунком, что даже не заметила брызг. В лучах утреннего солнца она выглядит прекрасной, а ее растрепавшиеся рыжие волосы заплетены в свободную косу, хотя выбившиеся пряди небрежно обрамляют лицо.

Я ненавижу себя за эту мысль, но она приходит сама собой, обрушиваясь на меня, словно неистовый, внезапный порыв ветра. За ее ухо засунут яркий фиолетовый болотный цветок, и когда она поднимает на меня глаза, ее взгляд теплеет, а вокруг уголков глаз собираются лучики морщинок. Она улыбается, но улыбка тут же сползает с ее лица, стоить ей заметить мою окровавленную руку.

— Что случилось? — спрашивает Беа, поднимаясь на ноги и протягивая руку, чтобы рассмотреть свежий порез. Я напрягаюсь, и она замирает на месте, но ее глаза полны такого искреннего участия, будто она сама чувствует эту боль.

— Ничего.

Ее брови хмурятся.

— У меня осталась кора ивы…

— Нет.

Я сцепляю зубы. Мне нужна эта боль. Она необходима, чтобы заглушить ее неожиданную доброту. Ее красоту.

Это слово вновь всплывает в голове из ниоткуда, и я широко растопыриваю пальцы, намеренно натягивая кожу на шраме. Корочка трескается, между пальцами просачивается кровь и капает на речной берег, а по стянутой линии расползается новая волна боли.

Ее брови снова сходятся от тревоги.

— У меня есть и повязки, — продолжает она. Ее слова выбивают меня из колеи, подтачивая решимость, которую я только что укрепил, и грозят расколоть ее вдребезги. Она снова проявляет заботу. — Волки…

— Я не боюсь волков, — почти рычу я, опуская подбородок.

Она сглатывает, сузив глаза. Вина грозит вырваться наружу из того тайника, куда я загнал ее вчера вечером, но я безжалостно давлю ее каблуком. Я не позволю себе чувствовать угрызения совести за свой гнев. Он праведен. Но что еще важнее — он оправдан.

— Почему ты сегодня такой злой? — нерешительно спрашивает она. — Если я сделала что-то не так…

Я стискиваю зубы. Если она сделала что-то не так… Она убила моих близких. Вот что она сделала.

Но она этого не помнит, — шепчет тихий голос в моей голове. Или помнит? Меня сводит с ума мысль о том, что я до сих пор толком не знаю, какими именно знаниями она обладает. Что она скрывает от меня намеренно.

Но я собираюсь это выяснить.

— Ты прекрасно знаешь, что натворила. И упорно молчишь об этом, — я встречаюсь с ней взглядом. — Я больше не могу так продолжать. Разговаривать с тобой так, будто ты не убийца. Делить с тобой один костер, зная, что твои руки обагрены пролитой кровью. Мне нужно, чтобы ты наконец рассказала, почему ты убила тех людей.

Мой голос звучит твердо, а вопрос задан расчетливо. Похоже, воспоминания о причинах ее убийств причиняют ей подлинный дискомфорт.

Может быть, если надавить сильнее, она сломается.

Она подтверждает мои догадки: зажмурившись, она морщится, а ее губы кривятся в болезненной гримасе.

— Сколько раз я должна повторять тебе одно и то же?

— В этом-то вся и проблема, — делаю я шаг вперед, а мой голос падает до сурового рокота. — Я знаю о произошедшем не больше, чем в тот самый день, когда явился к этой проклятой Судьбами реке. Ты не сказала мне ничего.

Она смотрит мне прямо в глаза, не отступая ни на дюйм.

— Ты тоже ничего не рассказываешь. С какой стати мне говорить тебе, почему я это сделала, если ты отказываешься объяснить, почему это имеет для тебя такое значение?

Я качаю головой. Не меня допрашивают. Не я должен давать кому-то ответы.

— Меня сюда отправили за информацией. Назови мне причину.

— Я не могу! — кричит она, зажимая уши руками и начиная раскачиваться из стороны в сторону.

— Да. Ты уже говорила это. Но почему? Почему не можешь? — настаиваю я, давя сильнее.

Я не отступлю. Не в этот раз.

Она качает головой, и по ее щеке скользит слеза.

— Ты не поймешь.

Я игнорирую то, как ее слезы завязывают узел в моем желудке, в то время как глубоко в груди вспыхивает искра надежды. Значит, причина все-таки есть.

— Тогда заставь меня понять! — я со злости швыряю флягу на землю, и от удара во все стороны разлетаются мелкие камешки.

Долина словно задерживает дыхание, замирает и сама Беа.

Я понижаю голос.

— Расскажи мне, почему ты их убила, — повторяю я с железной решимостью.

Сквозь очевидную боль она стискивает зубы.

— Пожалуйста, хватит, — умоляет она, шаря пальцами по земле, будто ищет за что ухватиться. За что-то, что вернет ей почву под ногами. — Перестань меня об этом спрашивать. Умоляю. Я не могу выворачивать себя наизнанку ради тебя. Неужели ты не видишь? — Она широко раскидывает руки, и ее лицо искажается от отчаяния. — Я не могу ковыряться в самых темных уголках своей души, продираться сквозь собственную боль только для того, чтобы ты обрел успокоение, нашел ответы или исполнил свой долг. Вот что ты со мной делаешь, когда спрашиваешь об этом. Ты причиняешь мне боль.

Тонкая струйка крови течет у нее из носа, и я замираю. Не только из-за крови — из-за ее слов.

— Беа, — произношу я, и ее имя ложится на горло осколком стекла.

Ее боль просачивается в меня, потому что я не такой. Я не тот, кто приносит людям страдания. И все же — разве она не заслуживает моих расспросов? Она утаивает ответы. То, что мне необходимо знать.

Жесткость в моем голосе пробивается сквозь ее страдания — ровно настолько, чтобы она снова посмотрела мне в глаза.