МУР 1951 (СИ), стр. 67

— Живой, сукин кот… А мне сороки на хвосте принесли, будто тебя в сорок седьмом под Минском партизаны лесные положили. Значит, брешут злые языки!

Платонов повернулся к Громову. Грач стоял на тропинке, насупившись, как сыч; здоровый глаз капитана сверлил комендача с откровенной неприязнью, а нос под пластырем дергался от табачной вони:

— Костя, дуй на Петровку, — быстро, ровным командирским тоном распорядился Алексей. — Доложи Криду про часовую лавку и про наметку на товарную станцию в Подлипках. Скажи, я задержусь на полчаса. Встретил земляка, надо перетереть за гарнизонные дела. Он в комендатуре сидит, может подсказать, какие литеры эшелонов на Ярославском направлении шли за декаду.

Громов сплюнул под ноги в снег, смерил Ванина долгим, тяжелым взглядом опера и покачал головой:

— Смотри, Леха. Время сейчас не для свадебных воспоминаний. Полковник Дронов с нас стружку снимает за каждую минуту. Если через час в управлении не объявишься — сам Криду доложу, что тебя пригородные собутыльники в полон взяли.

— Не учи ученого, капитан. Дуй давай.

Костя еще секунду помедлил, затем круто развернулся на подбитых каблуках и зашагал к воротам рынка, растворяясь в галдящей базарной толпе.

Едва фигура Громова скрылась за углом дощатого пакгауза, добродушное выражение мгновенно слетело с лица Ванина. Офицер отступил на шаг, рука его снова ушла в глубокий прорезной карман шинели, нащупывая тяжелый металл:

— Ловко ты его спровадил, старлей. Видать, научился в своем розыске зубы заговаривать. Только меня на мякине не проведешь. Пошли, Леха. Тут за углом, у Сухаревской башни, шалман есть подвальный, «Голубок» называется. Там не дует, и уши лишние не греются. Разговор к тебе имеется. На миллион советских рублей и на пять расстрельных статей.

— Пошли, — спокойно отозвался Платонов, поправляя воротник. — Пивка холодного выпьем. Горло пересохло.

Подвальная пивная на углу Спасской улицы встретила их сырым подвальным жаром, густым сизым маревом самосада и тяжелым духом прокисшего жигулевского пива, замешанного на запахе соленой трески и прелой овчины.

В полутемном зале с низкими кирпичными сводами стоял несмолкаемый гул: звенели граненые пол-литровые кружки с тяжелым толстым дном, визгливо ругалась буфетчица в засаленном белом чепце, а в углу безногий гармонист на самодельной каталке наяривал глухую, заунывную солдатскую песню про сопки Маньчжурии. За высокими круглыми столиками без стульев — «стояками», обитыми по краям полосовым цинком, — теснились мужики в ватниках, демобилизованные солдаты с орденскими планками на выцветших гимнастерках и сухаревские перекупщики в каракулевых треухах.

Ванин протолкался к стойке, швырнул на мокрое дерево две хрустящие десятирублевки:

— Маня, четыре кружки ячменного и пару вобл посуше. Да поживее шевели подолом, не на партсобрании сидишь!

Буфетчица сноровисто загребла деньги под кассу, нацедила из медного крана мутной, пенящейся жидкости в четыре тяжелые стеклянные кружки и швырнула на цинковый поднос две серые, дубовые рыбины, покрытые крупной соляной коркой.

Офицер подхватил кружки, кивнул Платонову и прошел в самый дальний угол подвала, где за массивным кирпичным столбом прятался узкий закуток, освещенный лишь коптящей карбидной лампой.

Ванин с грохотом опустил посуду на жесть стола, задвинул одну кружку Алексею, а вторую поднял и одним длинным, жадным глотком осушил наполовину, утерев пену с прокуренных усов рукавом шинели.

Затем капитан оперся обеими руками о край столика, подался вперед и вперился в Платонова глазами, в которых плескался бешеный, лихорадочный огонь:

— Ну, здравствуй, Леша. Шесть годков не виделись. А ты почти не изменился. Разве что шрам на виске прибавился да взгляд стал… как у особиста перед расстрельным рвом. Ты чего молчишь? Не рад встрече с фронтовым корешем?

Алексей медленно взял свою кружку здоровой правой рукой. Левая рука на перевязи ныла под свитером, напоминая о швах, но разум работал четко, как хронометр.

Перед ним сидел смертельно опасный человек. Человек, который шесть лет назад делил награбленное золото под Бреслау, убивал старшину Зубова и теперь пришел за своей долей. Но главное — Ванин знал подлинного Платонова. Он знал каждую его повадку, каждый окопный эпизод с сорок второго года. Малейшая ошибка в именах, деталях или фронтовых кличках — и капитан поймет, что перед ним чужак.

— От таких встреч, Коля, обычно голова кругом идет, — Платонов отпил глоток холодного, горького пива, поставил кружку на цинк и посмотрел офицеру прямо в переносицу. — Особенно когда перед этим в почтовом ящике немецкие газетки с угрозами находишь. Твоих рук дело, капитан?

Ванин криво осклабился, обнажив желтые, прокуренные зубы:

— А ты думал, я тебе поздравительную открытку к Седьмому ноября пришлю с гербом Союза ССР? Я тебя, Платонов, три месяца по всей Москве вынюхивал. Думал, ты после госпиталя на золотых приисках в Магадане греешься, а ты в ментовку подался, закон блюдешь. Только вот память у тебя, гляжу, короткая стала. Про Бреслау забыл? Про подвалы кирхи забыл?

— Я ничего не забыл, Ванин, — ровным, почти ледяным тоном произнес Алексей, не отводя взгляда. — Я каждую ночь ту кирху вижу. И Колесникова с пробитой головой вижу. И то, как ты ящики ломом вскрывал, пока саперы по улице шли.

Капитан на секунду замер. Взгляд его дернулся, он схватил сухую воблу за хвост и с остервенением приложил ее об угол цинкового стола — раз, другой, сбивая чешую и сухую соль:

— Колесникова он вспомнил… Святым прикинулся, старлей? А под Сандомиром кто святым был? Помнишь, как Вислу форсировали в августе сорок четвертого? Когда понтонный батальон на середине реки расколотило к чертовой матери, и мы на плацдарме втроем трое суток в воронке сидели?

У Платонова внутри все натянулось в тугую струну.

Вот она — проверка на вшивость. Ванин проверял его. Проверял ту самую фронтовую память, которой у опера из двадцать первого века не было в помине. Лишь скупые строчки из служебной карточки МУРа: «Участвовал в боях на Сандомирском плацдарме, 1-й Украинский фронт, легко ранен, награжден орденом Красной Звезды».

Никаких имен. Никаких фамилий комбатов.

Алексей медленно пододвинул к себе кружку, взял щепотку соли с тарелки, высыпал прямо в пену и тихо, с глухой яростью усмехнулся:

— Ты мне, Коля, экзамен решил устроить? Думаешь, я память на шнапс выменял? Сандомир он вспомнил… А как вода в Висле от солярки и крови горела, не вспомнил? Когда «юнкерсы» заходили по головам каждые десять минут, а у нас на троих оставался один пулемет Дегтярева с перекошенным диском и полторы гранаты-лимонки? Когда комбат твой в глине захлебнулся, а мы с тобой саперными лопатками немецких автоматчиков в траншее глушили, потому что патроны кончились? Забыл, как ты тогда выл и маму звал, когда минометка рядом легла⁈

Ванин вздрогнул, будто его хлестнули мокрым брезентовым ремнем по лицу. Челюсть его отвисла, пальцы выпустили растерзанную рыбу, а в глазах вместо подозрения вспыхнула дикая, застарелая солдатская тоска.

Удар наотмашь сработал безотказно. Алексей бил не по фактам — он бил по универсальной правде любой фронтовой мясорубки, по тому общему аду переправы, который был одинаков для всех, кто чудом выкарабкался из днепровских и вислинских бродов.

— Ладно… ладно, Леха, — сдавленно прохрипел капитан, судорожно хватая свою кружку и допивая остатки теплой мути. — Не кипятись. Вижу, помнишь. Такое и через сорок лет не забудешь, будь оно трижды проклято. Ты прости меня, черта старого… Нервы ни к черту стали. Вокруг волки одни, Леха. Настоящие волки с генеральскими лампасами.

Офицер тяжело опустился на табурет, подвинул кружки ближе, чтобы загородиться от зала, и заговорил совсем тихо, наклонившись к самому уху Платонова:

— Слушай сюда, старлей. Шутки кончились. Дело дрянь. Помнишь, как мы в мае сорок пятого ящики прятали? Ты забрал второй ключ от подвала, а первый у меня остался. Мы думали — переждем, пока демобилизация схлынет, и заберем свое.