Шлюха, стр. 25

А есть клиенты ни старые, ни толстые, ни увечные, есть Матье, который навещает меня каждую неделю, ему не больше двадцати трех лет и у него есть все, чтобы нравиться, атлетическое телосложение и волосы ежиком, без всякой седины, и когда он впервые предстал передо мной в дверном проеме, прямой и стройный, меня поразила его молодость, я оказалась безоружной, сама не знаю почему, из-за столь малых средств, которыми он располагал, чтобы причинить мне боль, но что ему тут делать, разве там, снаружи, он не может заполучить любую женщину, какую только пожелает, зачем ему надо быть здесь, платить за это, за мои тепловатые ласки, и как будет выглядеть мое тело рядом с его телом, которому оно так под стать, такое же крепкое, не покажусь ли я старой только потому, что мы одного поколения, нарочно созданы, чтобы лечь вместе, потому что это в порядке вещей, потому что мы оба такие милашки, что и произошло, я постарела, соприкоснувшись с ним, да, чтобы блистать, моя молодость нуждается в старости других, я нуждаюсь в их морщинах и седых волосах, в их тридцати лишних годах, мне нужна их дряблость, чтобы быть привлекательной, чтобы быть сильной, впрочем, женщины всегда выглядят старше мужчин, даже если они в одном возрасте, и когда Матье берет меня, я ничегошеньки не чувствую, кроме дискомфорта из-за его силы и мускулистых форм, а его, похоже, это не беспокоит, ни моя сила, ни мои мускулистые формы, похоже, наше родство его не смущает, нет, у него стоит, как стоит у молодых, просто так, и он, конечно, думает, что это само собой разумеется, чтобы вот так стояло, просто от нашей разделенной молодости, у него стоит, а я не понимаю, почему его член, столь приспособленный к моему телу, так на меня действует, можно подумать, это какая-то деревяшка, протез, вибромассажер, можно подумать, будто он ломает комедию, будто вынужден насиловать себя, сосредоточиваться на чем-то другом, на какой-то сцене из порнофильма, и тут, пытаясь меня расшевелить, он заявляет, что был бы не прочь, чтобы мы стали любовниками, он и я, как пара волчат, мотающихся туда-сюда между постелью и рестораном, между рестораном и киношкой, я и он, как все, как надо, и он берет меня за руку в знак своей искренности, в знак того, что поможет мне выпутаться, поселит у себя, одолжит денег, пока я не закончу учебу, не найду работу, и, глядя в его глаза, похожие на мои, на его рот, похожий на мой, я говорю себе, что не хочу этого, что подохла бы от скуки, даже если бы нам было хорошо вместе, я бы в это не поверила, даже если бы на нас люди оборачивались на улице, думая, что мы на правильном пути и делаем как раз то, что должны, такие молодые и подходящие друг другу, и надо бы ему сказать, чтобы он приберег свои деньги на потом, чтобы пришел, когда зрелость оправдает его присутствие здесь, со мной, надо бы ему сказать, чтобы он не слишком надо мной усердствовал, что его близость меня пугает, и, когда все закончено, он мне долго массирует спину по моей просьбе, разомни мне спинку, милый, твоя сила меня измотала, лишила моей, позволь мне отвернуться и закрыть глаза, избавь меня от своего присутствия, и, чтобы проявить признательность, чтобы поощрить его движения, я слегка постанываю, чувственно изгибаюсь со стоном, ведь надо же переместить на спину то, что, впрочем, не имело места, направить его внимание на плоскости моего тела, а вообще-то, мужчины и женщины одного поколения как раз для этого и созданы, чтобы по-братски массировать друг другу спину, не тревожась о том, что не может случиться.

Но неважно, кто они, потому что между нами всегда будет это отчуждение, которое бросается в глаза, но невидимо для них, что-то неладное и непонятое, почерпнутое из их же теорий эволюции вида, где молодые обезьяньи самки показывают свою щель самцу-покровителю и скулят направо и налево ради пропитания, да, природа так устроена, достаточно понаблюдать обезьян, чтобы понять это, чтобы заключить, что самки любят самых сильных, самых богатых, что они должны быть молодыми, чтобы их самих любили, клиенты рассказывают мне свою теорию насчет того, почему мы здесь этим занимаемся, делают из меня свою обезьяну, пока я смотрю в сторону, приглядываюсь к какой угодно детали в комнате, к трещине на потолке или к кучке волос, перекатывающейся по полу, пока тихонько объясняю себе, что же тут неладно, что же так упорно привязывает меня к ним, как случилась эта катастрофа, что мы оказались здесь, друг на друге, один ищет губы другой, а другая ничего не ищет, ничего не хочет, кроме как убежать, один хочет, чтобы другая кончила, чтобы кончить самому, а другая хочет, чтобы тот кончил, чтобы покончить с этим, невозможность делать то, что сделано и что я делаю постоянно, избавиться от матери, изнуряя себя, ложиться с кем попало, с толстыми, старыми, уродливыми, ложиться с моим отцом, ожидая, когда же он постучит в дверь и узнает наконец, что сделал из меня и что я сделала из него, нужно время, чтобы сказать им, поставить их на место, чтобы они отказались, даже если у них еще стоит, чтобы вернулись в свою контору, к своей семье, чтобы бичевали себя, если надо, как бичуют себя священники, но это не прекратится, нет, вот-вот явится следующий клиент, быть может, он уже внизу, на входе, может, у него уже встает потихоньку, пока он ждет лифт, спрашивая себя, такая ли я, какой меня описали по телефону, блондинка ли, молода ли, красива ли.

Пускай мой отец из кожи вон лезет, рассказывая, что человеку возможно познать и другую жизнь, хуже, чем его собственная, хуже, чем жизнь на этой земле, хуже, чем обыденность этого низкого, грубого мира, как он любит повторять, и при этом в его взгляде есть что-то такое, что привносит секс в грубые выражения, такие грубые, как встает или стоит, опростаться, присесть на карачки перед жизнью, ткнуться в нее носом, а то, что отец разглагольствует о своем аде из металла и огня, отнюдь не означает, что он высоко ценит жизнь, нет, он ее ненавидит за все, что она дарует в обход десяти заповедей и пророчеств, ненавидит ее даже в жевании пищи и в отвердении сосков от холодной воды, даже в этих маленьких чудесах — заснятых на видеопленку родах, и в пирамидах, построенных, чтобы сбить с пути того, кто отваживается в них проникнуть, в чехарде образующих кольца автотрасс, и в обглоданных гиенами скелетах антилоп на равнине, и потом, в любом случае ничто ничего не стоит в наши дни, потому что человек ко всему приложил руку, вот что он еще твердит, приложил свою грязную руку самодовольного и неблагодарного атеиста, который отстраняет Бога от своего открытия мира и ищет свои корни среди звезд или под линзой микроскопа, он ненавидит жизнь, как ненавидит мою мать, с мужеством паломника, который лелеет свою ношу и влачится, прихрамывая, из страны в страну, кто склоняется вперед из-за слишком большого горба, но заявляет, что нет надежды, кроме как в убожестве.

Но моему отцу нужна эта обуза, чтобы иметь лишний повод ненавидеть жизнь, чтобы иметь лишний шанс заслужить рай и войти туда героем, мучеником, видевшим хорошее только в том, что есть наихудшего, только в отказе жить с живыми и танцевать без мысли о дольнем мире, которую порождает вид голых ног, и он твердит, что, главное, нельзя отдаваться удовольствиям, никогда, надо уметь сохранять холодную голову, сохранять там, где таится зло, чтобы не потерять его из виду, надо увидеть, как оно приходит издалека, чтобы изобличить его, когда с ним столкнешься, вот, конечно, почему он должен подглядывать за телом своей дочери, выросшей слишком уж быстро, и листать порножурналы, чтобы обнаружить ее где-нибудь там голой с членом во рту, чтобы изобличить ее и возопить от возмущения, дескать, я так и знал, так и знал, куда катится этот мир, где отцы находят то, что ищут, и где дочери зазывают их взглядом, но куда катится тот, кто тратит все силы, выслеживая то, чего не должно быть, и вот почему он устраивает облаву на свою дочь, чтобы иметь наконец право обращаться с ней как со шлюхой. Конечно, было бы лучше, чтобы он меня изнасиловал, когда еще можно было, в те времена, когда я охотно садилась к нему на колени, телочка с белокурыми косичками, которые я тогда еще не расплела, в белых гольфах до колена и клетчатой юбочке, в лаковых туфельках и со всем прочим, неудержимый смех и ласки, да, было бы лучше, чтобы он меня изнасиловал в этот момент нежности между отцом и его дочуркой, чтобы убить меня сразу, наповал, и унести то, что осталось от моей матери, чтобы пойти до конца и покончить с тем, что вечно тянется, с намеками на то, что могло бы произойти, и угрозой, что это наконец произошло, в общем, чтобы покончить со всем этим, с жизнью и ее скукой, с охотой моего отца на шлюх и с вонью от трупа моей матери.