Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 51
Он посмотрел так, как смотрел раза три за всю войну: длинно, спокойно и без всякого выражения, — и Ковалёв в очередной раз подумал, что старшина Сычёв за полтора года наверняка сложил про своего командира какую-то собственную версию, и что версия эта, скорее всего, ближе к истине, чем можно допустить.
Но Сычёв ничего не сказал.
Он опустил голову, воткнул шило в подошву и заметил только:
— Сапог у вас, товарищ майор, левый просит каши. Снимайте, пока сидим.
— Я пока капитан.
— Это ненадолго, — сказал Сычёв.
Пленных считали трое суток, и Сычёв, разумеется, тоже считал.
Не пленных — трофеи.
Он ушёл с тремя бойцами на второй день и вернулся к вечеру с перечнем на четырёх страницах и с видом человека, который побывал в сокровищнице и не смог унести всё.
— Товарищ капитан. Докладываю. В полосе дивизии обнаружено: орудий разных калибров — восемьдесят шесть, из них исправных на глаз двадцать два. Тягачей — девять, из них на ходу два. Автомашин — сорок, все стоят, аккумуляторы сдохли. Лошадей нет ни одной, съели. — Он перевернул страницу. — Отдельно докладываю: у них в одном подвале склад зимнего обмундирования. Полушубки, валенки, шапки. Нетронутые, в пачках.
Ковалёв поднял голову.
— Что?
— Полный подвал, товарищ капитан. Судя по накладным — с ноября лежит.
Они пошли смотреть вдвоём.
Подвал был большой, сухой, и в нём действительно стояли ящики и тюки: полушубки, тёплое бельё, рукавицы, шерстяные подшлемники — всё новое, аккуратно упакованное, с бумажками.
Сычёв стоял посреди этого и молчал.
— Товарищ капитан, — сказал он наконец. — Я не понимаю.
— Чего?
— У них люди в платках ходили. Я сам видел, в сорок первом под Москвой, вы мне ещё объясняли. И этот, вчерашний, с чёрными руками. А тут лежит.
— Лежит, — сказал Ковалёв.
— Так почему не выдали-то?
Ковалёв мог бы ответить. Он мог бы рассказать про то, как работает интендантская служба любой армии мира; про то, что склад мог быть армейского подчинения и без приказа сверху с него не выдавали ни нитки; про то, что в кольце сначала прервалась связь, потом погиб или уехал тот, кто имел право подписать, а потом стало не до того; про то, что точно такие же склады стояли и у нас, и что он сам в декабре сорок первого мёрз в ста метрах от вещевого имущества полка, которое старшина не выдавал, потому что «положено с пятнадцатого».
— Порядок, Сычёв, — сказал он. — Порядок такой был. Без бумаги не выдали.
Старшина медленно покивал.
— Ну и дураки, — сказал он с искренним чувством. — Люди же померли. Я бы… — он осёкся.
— Что — ты бы?
— Я бы выдал, — сказал Сычёв. — А потом отчитался.
И, помолчав, добавил:
— У меня, товарищ капитан, за это в тетради целая страница. С сорок первого года. И я вам скажу: не было ещё случая, чтоб я об этом пожалел.
Тюрин вернулся девятого февраля.
Он приехал на попутной, худой, побледневший, в новой шинели, и первое, что он сделал, спрыгнув с полуторки, — оглядел развалины вокруг с профессиональным интересом человека, который полгода читал про это в газетах.
— Товарищ капитан! Младший лейтенант… то есть лейтенант Тюрин! Прибыл!
— Лейтенант?
— Так точно. В госпитале присвоили, по представлению, ещё за август.
Они обнялись — впервые за всё знакомство, — и Тюрин тут же начал докладывать, будто и не уезжал: что рана зажила, что живот держит, что тяжести таскать пока нельзя, но он и не будет, потому что командиру орудия и не положено таскать, а положено смотреть на поле.
— Женился? — спросил Ковалёв.
Тюрин покраснел так, что это было видно даже в феврале.
— Никак нет. Расписаться не успели, её перевели. — Он помолчал. — Но переписываемся.
— Пиши чаще.
— Есть.
Сычёв, увидев его, не сказал ничего особенного. Он просто подошёл, посмотрел, обстоятельно ощупал новую шинель, оценил качество сукна и сообщил:
— Худой ты стал, Тюрин. Ничего, откормим. У нас теперь трофеи.
Званцев приехал двадцатого февраля.
Он приехал в новой шинели, с новыми знаками различия — уже полковник, — по-прежнему однорукий, по-прежнему жёлтый, и, вылезая из «виллиса», привычно оглядел местность профессиональным взглядом, будто прикидывал, куда бы тут поставил батарею.
— Ну, здравствуй, — сказал он. — Живой?
— Живой, товарищ полковник.
— Хромаешь.
— Немного.
— Немного — это ничего. — Званцев прошёлся, посмотрел на единственное орудие дивизиона, стоящее в проломе, на людей, на землянку. — Так. Слушай приказ, и слушай внимательно, потому что я сюда за этим и ехал.
Он достал из планшета бумагу.
— Первое. Двадцать девятый отдельный противотанковый дивизион расформировывается. Того, что от него осталось, на дивизион не хватает.
Ковалёв молчал.
— Второе. На базе остатков и пополнения формируется истребительно-противотанковый артиллерийский полк. Двадцать четыре орудия: восемнадцать ЗиС-3 и шесть пятьдесят седьмых, если дадут, а мне обещали дать. Формирование — под Саратовом, срок — два месяца.
— Кто командир? — спросил Ковалёв.
Званцев посмотрел на него.
— Третье, — сказал он. — Приказом командующего артиллерией фронта капитану Ковалёву Виктору Андреевичу присвоено воинское звание «майор» и он назначается командиром формируемого полка.
Стало тихо.
— Товарищ полковник…
— Молчи, — сказал Званцев. — Я знаю, что ты хочешь сказать. Что тебе двадцать четыре года, что полк — это подполковничья должность, что за полтора года из лейтенанта в майоры — это ненормально. Всё правильно. Всё ненормально.
Он сел на снарядный ящик и достал папиросы.
— Только ты, Ковалёв, посмотри вокруг. Из тех, кто в сорок первом командовал батареями в моей дивизии, живых семеро. Из тех, кто командовал дивизионами, — двое, ты и Мамедов. Остальные — либо в земле, либо без рук, как я. — Он неловко прикурил одной рукой. — Армия выросла втрое, а командиры кончились. Значит, будут ставить молодых. И тебя поставят, потому что ты, во-первых, живой, а во-вторых, единственный, кого я знаю, у кого за полтора года не было ни одного случая брошенной матчасти.
— Один был, — сказал Ковалёв. — Три орудия в августе сорок первого. И одно закопанное.
— Подорванное и закопанное с актом — это не брошенное, — отрезал Званцев. — Не спорь с начальством по вопросам, в которых начальство лучше тебя разбирается.
Он затянулся, помолчал и сказал уже другим тоном:
— Летом будет большое дело. Где — пока не знаю, но по всему выходит, что южнее Орла, в районе курского выступа. Немец там теперь в мешке наоборот, и рано или поздно он этот мешок захочет срезать.
Ковалёв смотрел в сторону.
Он знал где. Он знал, что это будет в июле, что это будет самое большое танковое сражение в истории, что там впервые массово появятся тяжёлые немецкие машины с лобовой бронёй, которую его ЗиС-3 в лоб не берёт, и что противотанковые полки вроде того, который ему сейчас поручают формировать, будут выбиваться там целиком, за один день, полными составами.
— Так что готовь полк не к обороне рубежа, — сказал Званцев, — а к тому, что тебя будут кидать под танки. Много танков. Больших.
— Понял, товарищ полковник.
Званцев уехал вечером, а Ковалёв ещё долго сидел на бруствере, глядя на запад.
Мимо, по расчищенной улице, шла колонна пленных — последняя, которую он видел в этом городе. Их вели на восток мимо цеха, в котором его ранило в октябре, мимо места, где погиб Гуськов, мимо развалин, где ходили крысы, обгрызавшие спящим шинели.
Он смотрел на них и думал не о них.
Он думал о том, что за девятнадцать месяцев прошёл дорогу от воронки под Волковыском до этого пролома в стене — и что дорога эта уложилась в три тетради, восемь ведомостей и одну фамилию, которой нет ни на одном документе.
Он думал о Клюеве с его двумя детьми и язвой; о Прошине, кричавшем в мёртвую трубку; о Дуднике, который пересчитал свои три выстрела и вышел последним; о Мишке Курносове со скруткой в кулаке; о Дороше, ушедшем на запад собирать людей; о Бабушкине, сказавшем ему его же словами: это моё поле; о Стёпкине, который мог подождать до темноты; о Лапине, доложившем, что довернул; о Хамидуллине, которого он послал за водой днём; о Гуськове, успевшем выстрелить одновременно с самоходкой.
