Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 40
Дивизион принял.
Глава 21
Приказ на погрузку пришёл двадцать восьмого июня, и в нём не было сказано, куда.
Это само по себе означало многое. Ковалёв прочитал бумагу дважды, посмотрел на номер станции назначения — станция называлась «распоряжение представителя фронта» — и понял, что их везут туда, где горит.
Он знал, где горит. Двадцать восьмого июня началась немецкая операция, которую в его прошлой жизни изучали под названием «Блау», и через две недели немцы будут в Воронеже, а через полтора месяца — на Дону, и ещё через месяц начнётся то, ради чего вся эта война потом получит своё главное имя.
Он сложил приказ и пошёл поднимать дивизион.
Грузились в Дорохове двое суток.
Двенадцать орудий, восемнадцать повозок, шестьдесят четыре лошади, двести шестьдесят человек, боеприпасы, кухни, имущество. Ковалёв руководил погрузкой лично, потому что грузить артиллерию на платформы — работа, где ошибка стоит орудия: неправильно закреплённая пушка на первом же перегоне срывается и уходит под откос вместе с платформой.
Сычёв в эти двое суток вёл себя странно.
Он появлялся, исчезал, что-то организовывал в стороне, и на третий день, когда состав был почти сформирован, Ковалёв обнаружил в хвосте эшелона две платформы, забитые под завязку… лесом.
Брёвнами. Жердями. Досками от разобранного сарая. Кольями. Двумя связками горбыля. Тремя рулонами толя, снятого явно с какой-то крыши.
— Старшина.
— Я.
— Что это?
— Имущество, товарищ старший лейтенант.
— Это не имущество, это лесопилка. Сычёв, у нас лимит на платформы. Я за эти две буду объясняться с комендантом станции.
Сычёв посмотрел на него тем самым взглядом — терпеливым взглядом человека, объясняющего очевидное.
— Товарищ старший лейтенант. Нас куда везут?
— Не знаю. На юг.
— Вот. — Старшина поднял палец. — А что там, на юге?
— Не знаю. Степь, наверное.
— Степь, — согласился Сычёв. — А в степи, товарищ старший лейтенант, дерева нету. Ни одного. Чем накат делать будете? Чем маскировать? Из чего колышки? Из чего сходни? — Он помолчал и добавил убийственно: — Печку топить чем будете?
Ковалёв открыл рот и закрыл.
Он думал про степь как артиллерист: сектора, дальности, отсутствие укрытий, господство авиации. Он не подумал про неё как хозяин.
— Оставляй, — сказал он. — Обе платформы. С комендантом я разберусь.
Он разобрался — заплатил комендантскому старшине ящиком консервов из сычёвского же резерва, и это был единственный случай за всю войну, когда Ковалёв дал взятку, и он записал его себе в тетрадь без объяснений: «Две платформы леса — ящик тушёнки. Дёшево».
Ехали девять суток.
Эшелон шёл рывками: сутки идёт, полсуток стоит на разъезде, пропуская встречные — а встречных было много, и все они шли на восток, и в них везли раненых и оборудование заводов.
В теплушках жили как умели.
Спали на нарах в два яруса, на соломе. Играли в домино на снарядном ящике. Ходили на станциях за кипятком с чайниками и котелками — кипяток был главной ценностью пути, и очередь к титану на любой станции была длиннее любой другой очереди.
Пели. За девять суток батарея перепела всё, что знала, и Ковалёв с удивлением обнаружил, что знает слова примерно половины и что подпевает машинально.
На пятые сутки, где-то за Мичуринском, в теплушку явился Хамидуллин с новостью: на станции меняют.
Меняли всё на всё. Местные бабы выносили к эшелонам молоко, вишню, ранние огурцы, варёные яйца, сало; бойцы отдавали мыло, махорку, трофейные ножи, немецкие зажигалки, иногда сапоги. Сычёв, естественно, возглавил операцию и вернулся с двумя вёдрами вишни и ведром молока, отдав за это, как он выразился, «немного лишнего».
Что именно было лишним, Ковалёв уточнять не стал.
Вишню ели весь вечер, всем эшелоном, выплёвывая косточки в открытую дверь. Тюрин объелся и потом всю ночь страдал, и над ним издевались до самого Борисоглебска.
На восьмые сутки их разбомбили.
Это случилось на рассвете, на перегоне: шесть Ю-87, пришедшие вдоль полотна, и три захода.
Ковалёв успел сделать единственное, что успевают в таких случаях, — заорать «воздух!» и вытолкать людей из теплушек до того, как встал первый разрыв. Эшелон остановился, люди посыпались в стороны от насыпи, и потом двадцать минут в поле, в некошеной траве, каждый лежал отдельно, вжавшись, и слушал, как это работает.
Он лежал и считал заходы, и на третьем поймал себя на мысли, которая была первой за войну мыслью не командира, а человека: как хорошо, что здесь высокая трава.
Попали в паровоз и в две теплушки. Паровоз выпустил пар и сел. Одна теплушка загорелась.
Дивизион потерял девять человек убитыми и четырнадцать ранеными, ни одного орудия — платформы уцелели, потому что бомбили голову эшелона.
Хоронили тут же, у насыпи, в некошеном поле, и Ковалёв, глядя, как Сычёв записывает координаты — «перегон Поворино — Филоново, километровый столб 214, справа по ходу, тридцать шагов от полотна», — думал, что за год научился считать это нормальной работой и что это, вероятно, и есть самое страшное, что с ним произошло.
Степь он увидел на девятые сутки, при выгрузке, и она его оглушила.
Он знал, что такое степь. Он видел её в прошлой жизни — из окна поезда, из машины, с высоты. Он даже воевал в похожей местности, только там были горы по краям.
Но одно дело — знать, и другое — стоять посреди неё с двенадцатью орудиями и понимать, что тебе тут негде спрятаться.
Она была плоская. Не совсем плоская — с длинными пологими волнами, с балками, с редкими курганами, — но по сравнению с Подмосковьем это была бильярдная доска, залитая солнцем, до горизонта, без единого дерева.
Видимость — пять километров. В любую сторону.
— Мать честная, — сказал кто-то за спиной. — А где ж тут прятаться?
— Негде, — сказал Ковалёв.
Он сказал это буднично, но внутри у него в эту секунду шла быстрая и очень неприятная переоценка всего, что он знал.
Три позиции? В лесу под Ельней ложная позиция обманывала, потому что настоящую было не видно. Здесь видно всё. Здесь ложная позиция обманет только на первый раз и только если сделана идеально.
Смена позиции после второго выстрела? Здесь смена позиции — это триста метров по открытому, на виду у наблюдателя, который сидит на кургане с биноклем.
Маскировка ветками? Веток нет.
Фланговый огонь из кустов на трёхстах? Нет кустов. Есть балка, если повезёт, и есть высокая трава, которую сжигают первым же зажигательным.
Отрыть окоп? Земля — сухая глина с солью, лопата берёт её как камень.
Он стоял посреди этого простора и понимал, что вся его система, выстроенная за год в лесной и деревенской местности, здесь работает процентов на сорок и что переделывать её придётся немедленно, на ходу, без времени и с чужими потерями.
Первое, что он сделал, — построил дивизион и сказал прямо:
— Товарищи командиры. Всё, чему я вас учил, работает здесь наполовину. Не потому, что было неправильно, а потому, что было для леса. Здесь другая земля. Учиться будем заново, и учиться будем быстро, потому что у нас нет ни леса, ни времени.
Второе — он поехал смотреть местность и провёл в седле трое суток, объехав тридцать километров фронта, отведённого их армии, и не слезая с лошади по десять часов.
И записывал.
Балки. Здесь всё решали балки — овраги с пологими краями, невидимые с расстояния, пока не подойдёшь вплотную. Балка длиной в километр вмещала батарею со всем хозяйством, и с трёх километров её не было видно вовсе. Он нанёс на карту двадцать восемь балок, промерил их глубину и записал, какая для чего годится.
Курганы. Скифские, древние, круглые, разбросанные по степи. С кургана видно на десять километров, и на каждом кургане уже сидел чей-то наблюдатель — наш или немецкий.
Вода. Это оказалось хуже всего. Вода была в редких колодцах и в речках, до которых иногда было двенадцать километров. Лошадь пьёт сорок литров в сутки. У него шестьдесят четыре лошади. Он считал воду так же тщательно, как снаряды, и это была совершенно новая для него бухгалтерия.
