Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 29

— Это ваше дело, заведено в августе, — сказал Оганян. — Уполномоченный особого отдела дивизии Шейкин. Основания: контузия с потерей памяти, невозможность подтвердить прежнее место службы, наличие записей, содержание которых… — он поискал глазами строчку, — «не соответствует уровню осведомлённости лица данного звания и должности». Так. И второй выход из окружения, между прочим, за три месяца. Что скажете?

— Скажу, что первый раз я вышел с орудием, а второй раз — с людьми, — сказал Ковалёв.

— Все так говорят.

— У меня документы.

— У всех документы.

— У меня другие, — сказал Ковалёв. — Разрешите позвать старшину.

Сычёв вошёл, доложился, встал у притолоки и по кивку Ковалёва выложил на стол следователя всё, что нёс через немецкий тыл девятнадцать суток.

Тетрадь. Разбухшую, в клеёнчатой обложке, перетянутую бечёвкой.

Полевую сумку Дороша с перебитым ремнём.

Свёрток в промасленной тряпице.

— Это что? — спросил Оганян.

— Учёт, товарищ старший лейтенант госбезопасности, — сказал Сычёв.

И развязал бечёвку.

В тетради было всё. Расход боеприпасов по дням, с остатками на конец суток. Ведомости на людей — сорок четыре фамилии, с датами, местами и подписью командира батареи круглым старательным почерком с наклоном влево. Акт на подорванное у Вопца орудие с заводским номером. Расписка артснабжения дивизии в приёме замка и панорамы, датированная восемнадцатым августа. Запись о третьем орудии, закопанном у хутора Липки: азимут, расстояние, ориентир — три сросшиеся берёзы. Запись про мешок брюквы, взятый в деревне Клушино, дом четвёртый от околицы, — с пометкой «за нами долг». Запись о двух бойцах, умерших в лесу от истощения, с указанием, где похоронены.

Оганян листал молча.

Он был неглупый человек, этот замотанный следователь, и он видел за день по тридцать вышедших из окружения, и все они говорили ему одно и то же, и у всех была правда, и у некоторых — неправда, и отличить одно от другого по словам было невозможно.

А тут перед ним лежала бухгалтерия.

Никакой шпион, никакой дезертир, никакой запаниковавший и прибившийся не таскает через сто двадцать километров немецкого тыла тетрадь с расписками артснабжения. Это невозможно было подделать, потому что это невозможно было придумать: слишком скучно, слишком подробно, слишком не про то.

— А это? — Он развернул тряпицу.

— Панорама, — сказал Сычёв. — С орудия, которое у Липок закопано. Прицельное приспособление. Она на балансе полка числится, товарищ старший лейтенант госбезопасности. Списывать её нельзя, орудие-то целое, оно в земле лежит.

Оганян посмотрел на панораму. Потом на Сычёва. Потом на Ковалёва.

— Сколько вы её несли?

— Девятнадцать суток, — сказал Сычёв. — Тяжёлая, зараза. Четыре кило.

Следователь потёр лицо ладонями и с полминуты сидел так.

— А в сумке что?

— Письма, — сказал Ковалёв. — Сорок три письма семьям погибших. Писал политрук полка Дорош, погиб седьмого октября под Ветлицей. Мы их вынесли.

Оганян открыл сумку, вынул верхний треугольник, посмотрел на адрес — Пензенская область, деревня какая-то, — и положил обратно.

Он ещё немного помолчал, потом взял чистый лист и стал писать заключение.

— Проверку прошли, — сказал он, не поднимая головы. — Направляетесь в распоряжение отдела кадров артиллерии армии. Дело… — он посмотрел на папку Шейкина и на секунду задумался. — Дело я закрывать не имею права, его заводил другой отдел. Но заключение по нему напишу своё. Свободны.

Уже в дверях Ковалёв спросил:

— Товарищ старший лейтенант госбезопасности. А Шейкин где?

Оганян поднял голову.

— Дивизия ваша в котле осталась, — сказал он. — Особый отдел выходил с группой штаба, южнее. Пришло человек шесть. Шейкина среди них нет. — Он помолчал. — Ищем.

Письма Ковалёв отправлял четыре дня и намучился с ними больше, чем со следователем.

По правилам письма родным погибших шли через часть, за подписью командира и с извещением установленной формы. Части не было. Полк 512-й в списках действующих не значился — он остался в котле весь, вместе с дивизией, вместе со знаменем, вместе с Ситниковым, о котором никто ничего не знал. Писем от несуществующего полка почта не принимала.

Кроме того, писал их политрук, который тоже был мёртв, и заверить его подпись было некому.

Ковалёв ходил с сумкой по инстанциям и объяснял. Ему сочувствовали и разводили руками. Один писарь предложил решение простое и логичное: сдать сумку в архив, пусть там разбираются, когда будет время.

Он представил себе эти сорок три треугольника в фанерном ящике на полке в архиве и пошёл искать дальше.

Помогло, как всегда, не правило, а человек: пожилой военный почтальон, старшина сверхсрочной службы, глухой на одно ухо, выслушал его, посмотрел на сумку с перебитым ремнём и сказал:

— Клади сюда, командир. Наклеек нет — и не надо. У меня племянник вот так же под Гродно сгинул, и матери его до сих пор ничего не пришло. Пойдут твои письма. Не по форме пойдут, а пойдут.

Ковалёв сдал сорок три письма и подписал за них у себя в тетради — сам себе, потому что расписки не было и быть не могло.

Одно письмо он всё-таки открыл. То, которое Дорош писал матери Мишки Курносова.

Он сделал это не из любопытства. Он хотел проверить, написал ли учитель географии то, о чём его тогда просили у костра.

Написано было. Внизу, отдельной строкой, круглым учительским почерком: «Линию он срастил».

Из отдела кадров его отправили в двадцать девятый отдельный противотанковый дивизион, который формировался в лесу под Голицыном, и там его встретил Званцев.

Начарт дивизии, которой больше не существовало, вышел из котла с группой штаба, потерял три четверти своих людей, всю матчасть и левую руку до локтя — не в бою, а на переправе: перебило осколком, ампутировали в полевом госпитале без наркоза, потому что наркоза не было. Он был жёлтый, худой и злой, и пустой рукав был заправлен за пояс.

— Живой, — сказал он вместо приветствия, разглядывая Ковалёва. — Слушай, старший лейтенант, а тебя убить вообще можно?

— Пока не пробовали как следует, товарищ подполковник.

— Попробуют, — пообещал Званцев. — Мы теперь тут стоим, — он мотнул подбородком на восток, — а за нами Москва, и дальше отходить некуда. Так что попробуют обязательно.

Он ввёл в курс дела коротко.

Дивизион формируется по новому штату: три батареи по четыре сорокапятки, на конной тяге, с задачей не сидеть в обороне полка, а перебрасываться туда, где немец пустит танки. Подвижный противотанковый резерв. Идея была не Званцева и не Ковалёва — идея шла сверху, из штаба фронта, и Ковалёв, услышав её, испытал странное чувство: он знал, что к сорок второму году из этого вырастут истребительно-противотанковые полки и бригады, целая система, и что она будет работать. Но сейчас, в ноябре сорок первого, это была ещё просто мысль, наскоро записанная кем-то в штабе, и надо было её выполнять с тем, что есть.

— Первую батарею принимаешь ты, — сказал Званцев. — Людей дадут, пушки дадут. Времени не дадут.

— Сколько?

— Недели две. Может, три. — Званцев посмотрел на него единственной рукой поправляя карту на столе. — И вот что, Ковалёв. Ты теперь не полковой. Ты резерв. Тебя будут бросать по тревоге, ночью, на незнакомую местность, к чужой пехоте, которая тебя первый раз видит. Всё, чему ты научился за лето, придётся переделать.

— Переделаю, — сказал Ковалёв.

Пополнение пришло десятого ноября, и это было лучшее пополнение за всю его войну.

Сибиряки. Полтораста человек из-под Новосибирска и Барнаула, кадровые, обученные, в новых полушубках, в валенках, с новыми винтовками. Здоровые, спокойные, неторопливые мужики, половина — охотники, треть — с опытом службы.

Сычёв, увидев их валенки, посмотрел на Ковалёва долгим взглядом.

— Помните, товарищ старший лейтенант, я в августе четыре пары взял? У интенданта?

— Помню.

— Они у Вопца в повозке остались.