Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 18
— Начнём с контузии. Вы утверждаете, что не помните ни номера своей части, ни фамилий командиров.
— Так точно.
— За месяц не вспомнили?
— Кусками, — сказал Ковалёв. — Помню, что дивизион стоял под Волковыском. Помню фамилию Строкач, но не помню, кто это — командир или сосед по казарме.
Он дал эту фамилию неслучайно. За месяц он выяснил у пленных и у своих, кто и где стоял в июне под Волковыском, и знал, что проверка займёт полгода и ничего не даст, потому что там не осталось ни штабов, ни документов, ни живых.
Шейкин записал.
— Теперь по тетради. — Он положил на стол листок с переписанной от руки фразой. — «Смоленск. Затем Вязьма. Октябрь — решающий. Держаться до морозов, зимой они встанут». Ваша запись?
— Моя.
— Товарищ лейтенант, я не артиллерист и не стратег. Объясните мне, простому человеку: откуда командир взвода, лежащий в окопе, знает про Вязьму?
— Из карты, — сказал Ковалёв. — Двухвёрстка, лист у меня в сумке, дороги нарисованы. Немец идёт по дорогам, потому что у него всё на колёсах, а не на лошадях. Дороги от Смоленска идут на Вязьму и на Рославль. Вязьма — узел, там сходятся четыре. Значит, будут брать Вязьму. Тут не надо быть стратегом, товарищ младший лейтенант, тут надо уметь читать карту.
— А «зимой встанут»?
— Немец воюет летом, — сказал Ковалёв. — Посмотрите, во что они одеты. Мы у Лесков брали убитых — на них суконная форма без подстёжки и сапоги с гвоздями. В таких сапогах при минус двадцати ноги отваливаются за час. У них нет зимнего обмундирования, потому что они не рассчитывали до зимы воевать. Про это, я думаю, в разведсводках написано лучше, чем у меня в тетради.
Шейкин смотрел на него долго.
— Складно, — сказал он. — Всё складно, лейтенант. Каждый ответ по отдельности — складный. А вместе они складываются в человека, которого не бывает.
— Какого не бывает?
— Двадцатитрёхлетнего лейтенанта, который за месяц войны написал наставление, — сказал Шейкин. — Понимаете? Наставления пишут в академиях. Годами. Комиссиями. А тут — окоп, огрызок карандаша и человек с контузией.
Ковалёв молчал.
Сказать было нечего, потому что Шейкин был прав. Абсолютно, стопроцентно прав, и это было самое опасное место во всей его легенде — не страница про Вязьму, а сама тетрадь. Тетрадь была уликой куда более серьёзной, чем любое пророчество, потому что она доказывала невозможное: что этот человек знает то, чего в его жизни неоткуда взять.
Дверь открылась, и вошёл подполковник Званцев.
Он не постучал и не поздоровался. Он прошёл к столу, положил на него стопку листов — типографских, отпечатанных на плохой серой бумаге, — и сказал:
— Читайте, товарищ младший лейтенант.
Шейкин взял верхний лист.
«УКАЗАНИЯ по боевому применению противотанковой артиллерии в обороне. Составлены на основе боевого опыта частей дивизии. Утверждаю: начальник артиллерии дивизии подполковник Званцев».
Ковалёв смотрел на эти листы через стол, вверх ногами, и читал знакомые строчки. Три позиции, из них ложная — первой. Смена огневой после второго выстрела. Фланговый огонь на трёхстах. Телефонная связь между орудиями. Отделение прикрытия. Мокрая трава перед стволом.
Фамилии его там не было нигде.
— Я это составил, — сказал Званцев. — Я, начальник артиллерии дивизии, на основе боевого опыта частей. Опыт мне докладывали командиры батарей. В том числе лейтенант Ковалёв, чью батарею я осматривал восьмого августа лично. Есть вопросы к содержанию?
— Товарищ подполковник…
— Есть вопросы к содержанию? — повторил Званцев. — По существу. Что здесь написано неправильно?
Шейкин листал. Дошёл до конца, положил стопку.
— Ничего, — сказал он. — Здесь всё написано правильно.
— Тогда так, — сказал Званцев. — Это документ дивизии. Он ушёл в части позавчера. По нему уже воюет тридцать один ствол, и за трое суток у меня выбито два вместо десяти. Ваши вопросы к лейтенанту — задавайте. Ваши вопросы к этой бумаге — задавайте мне.
Он повернулся и вышел так же, как вошёл.
Шейкин посидел, глядя на закрывшуюся дверь.
— Ловко, — сказал он наконец, и в голосе у него не было ни злости, ни восхищения — только усталая констатация. — Теперь вы не автор. Теперь вы командир батареи, который доложил опыт по команде. Так бывает. Так, вообще-то, чаще всего и бывает.
— Так лучше, — сказал Ковалёв.
— Кому лучше?
— Всем, — сказал Ковалёв. — Если бы там стояла моя фамилия, вы бы сейчас искали, откуда лейтенант это взял, а тридцать один ствол ждал бы результатов вашего поиска. А так — воюют.
Шейкин поднял на него глаза, и Ковалёву показалось, что тот впервые за весь разговор посмотрел на него не как на объект.
— Идите, товарищ лейтенант, — сказал он. — Дело я не закрываю. Не потому, что вы шпион, — вы не шпион, шпионы не выносят на себе сотрудников особого отдела и не жгут собственные пушки последними. А потому, что я не понимаю, кто вы. Пока не пойму — не закрою.
— Понимаю.
— Идите. И вот что. — Шейкин помолчал. — Тетрадь свою больше на людях не показывайте. Ни мне, ни подполковнику, ни чёрту лысому. Если что-то надо записать — пишите так, чтобы можно было объяснить дураку. Дураков в моей системе больше, чем меня.
Ковалёв дошёл до двери и обернулся.
— Товарищ младший лейтенант. Спасибо.
— Не за что, — сказал Шейкин. — Мы в расчёте не будем никогда, я вам это сразу сказал.
Орудия батарея получила на пятый день.
Три сорокапятки: одна новая, с завода, ещё в заводской смазке, и две из ремонта. И вот при получении второй из ремонтных Сычёв, лазивший вокруг с деловитостью барышника на конской ярмарке, вдруг остановился, открыл затвор, посмотрел на клеймо и позвал:
— Товарищ лейтенант. Подите сюда.
— Что там?
— Замок наш, — сказал старшина. — Который мы у Вопца сняли. Я его сдавал под расписку, у меня номер записан. Вон, глядите.
Ковалёв посмотрел. Клеймо как клеймо, цифры как цифры.
— Точно наш?
— Обижаете, — сказал Сычёв.
Само получение орудий было отдельным представлением, и Ковалёв на него ходил смотреть, как ходят в театр.
Сычёв торговался с начальником артснабжения дивизии два часа. Он щупал накатники. Он крутил маховики и слушал, не хрустит ли. Он забраковал одну панораму, потому что «в ней сетка косая», и заставил принести другую, а когда принесли другую, забраковал и её, и взял в итоге первую, но получил в довесок два банника, ящик пакли и, каким-то непостижимым образом, четыре пары валенок.
— Валенки-то тебе зачем? — спросил его начартснаб, уже сдаваясь.
— Пригодятся.
— Август месяц, старшина!
— Август, — согласился Сычёв. — А потом сентябрь, октябрь и ноябрь. Вы, товарищ интендант, по календарю-то поглядите.
И полез дальше по орудию, ворча, что накатник дрянь и что панораму ему подсунули не ту, а Ковалёв стоял и думал, что вот это, наверное, и есть война, если смотреть на неё не с той стороны, с которой смотрят в кино: ствол разорвало под Ольховкой, замок сдали под расписку, замок поставили на другой ствол, ствол приехал обратно в ту же батарею. Ничего не пропадает. Всё учтено.
Всё, кроме людей.
Награды объявили в тот же день. Ковалёву — орден Красной Звезды. Бабушкину — медаль «За отвагу» и сержантское звание, которое ему выхлопотали, как и обещал Гнездилов, — и, кстати, о Гнездилове: пришло известие, что он жив, лежит в Вязьме, ногу сохранили.
В воскресенье Сычёв достал гармонь.
Достал он её торжественно, как достают знамя, обтёр рукавом и вручил Стёпкину-повару, который, как выяснилось, играл — не блестяще, но с той уверенной размашистостью, какая ценится у костра выше любой техники.
Батарея сидела кругом. Пели то, что поют в такие вечера: сначала довоенное, лёгкое, про синий платочек и про катюшу, что выходила на берег, потом протяжное, деревенское, длинное, с подголосками, — Клюев такое любил, и когда затянули, кто-то из старых сказал вполголоса: «Это Клюева песня», и все секунду помолчали, а потом допели.
