Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 40

— Галстуки свои видели? На следующей неделе у нас первый зачёт по стрельбе. Кто придёт в грязном галстуке — к винтовке допущен не будет. Инструктор лично проверит и форму, и узел. Металлических зажимов ни у кого нет, так что учитесь вязать галстук как положено.

Я обвёл взглядом притихших волчат и продолжил:

— Райком галстуки школе не подарил. Их выдали авансом. И за доверие надо платить делом.

Коридор насторожился.

— Цементный завод согласился стать нашим шефом. Завтра после уроков к школе придёт полуторка. Привезут списанные верстаки, тиски, инструментальные шкафчики, доски, обрезки труб и ящики со всякой железной мелочью. Будем всё разгружать и оборудовать мастерскую для наших кружков. Если дело пойдёт, завод обещал поискать ещё старый мотоциклетный двигатель и автомобильную коробку передач — будет на чём изучать технику.

По строю пробежал уже не просто гул — несколько мальчишек даже вытянули шеи.

— Работы часа на два. Кто не придёт — на следующее занятие кружка «Ворошиловский стрелок» не попадёт. Винтовку сначала надо заслужить.

Вопросов не последовало.

Для этих мальчишек работа не была наказанием. Почти каждый из них с малолетства помогал матери пилить дрова, носить воду, колоть уголь или таскать тяжёлые мешки. Теперь труд неожиданно обрёл совсем другой смысл. Они своими руками строили место, где будут мастерить что-то полезное.

Я поймал взгляд Гуни. Он коротко кивнул — впервые без вызова и насмешки. Попаданец внутри меня удовлетворённо отметил: похоже, первый бой за этих волчат мы всё-таки выиграли.

Второй не менее важный «бой» за сознание этих пацанов случился уже в начале января. В Спасском очень много работало пленных японцев. Я слышал, что за хлеб у них можно было обменять какие-то самодельные вещички. Не особо этим все интересовался, да и не ходил туда, где проводились работы при помощи военнопленных.

Неожиданно на улице, проходящей параллельно той, где располагалась школа, началась какая-то подготовка не то к строительству, не то просто разбор давнего мусора. Зимой не так много работ, которые можно провести.

На место пригнали группы японцев и школьники, конечно же, отправились посмотреть. Разве удержишь пацанов в четырех стенах, когда за углом разворачивается такое зрелище? Хотя увиденное оказалось не из лёгких.

Январь сорок седьмого в Приморье выдался суровым. Спасск-Дальний обдувало колючим, сухим ветром с сопок, который пробирал до костей даже сквозь плотное сукно. Пленные японцы — худые, почерневшие от холода и истощения — кутались в чужие обноски, рваные шинели Квантунской армии и обрывки советских телогреек без знаков различия. Кожа на их обветренных лицах казалась серой. Они разбирали завалы старого склада, разбивая ломами мёрзлую землю. Конвойные в тёплых тулупах, с автоматами наперевес, лениво прохаживались поодаль, пряча носы в воротники.

Мои пацаны во главе с Гуней пристроились у дощатого забора. Из карманов тут же были извлечены заветные горбушки чёрного хлеба — главная валюта.

— Эй, макака! — прикрикнул один из заводил, Шкет, протягивая сухарь. — На, жри! А мне нож давай. С костяной ручкой, понял? Нож!

Один из пленных, совсем старик по лагерным меркам, с перевязанным грязной тряпкой ухом, робко шагнул к забору. Из дрожащих, обмороженных пальцев он бережно достал искусно выточенную из куска кости фигурку журавля. Но не успел он протянуть её Шкету, как из толпы японцев вырос другой контингент — рослый, суровый японец в остатках офицерского френча. Офицерская спесь у бывших командиров императорской армии ломалась тяжело.

Он с яростью выбил фигурку из рук старика, что-то гортанно и злобно закричав ему в лицо. Старик испуганно отпрянул, поскользнулся и покатился вниз, прямо под ноги подошедшему конвоиру. Конвойный, молодой и раздражённый морозом парень, недолго думая, наотмашь ударил упавшего прикладом по спине: «Назад в строй, сучьи дети! Шаг влево — стреляю!». Старик глухо застонал, уткнувшись лицом в колючую пыль напополам со снегом. Из разбитой брови поползла тёмная струйка крови.

Жестокость лагерных будней буквально парализовала меня. Но офицер-японец не успокоился. Он демонстративно наступил подкованным ботинком на выпавшую из рук старика фигурку журавля, раздавив чужой многодневный труд в крошку, и с презрением сплюнул в сторону советских школьников.

— Ах ты гад… — выдохнул Гуня, и в его глазах вспыхнула дикая, пацанская злоба. — Попался, самурай недобитый!

Гуня нагнулся, подбирая тяжёлый, как лёд, обломок кирпича. Пацаны тут же подхватили его порыв, хватаясь за камни и твёрдые комья мёрзлой глины. Озверевшая толпа подростков, готовая закидать беспомощных, конвоируемых людей просто ради мести за дерзость.

— Стоять! — рявкнул я, перехватывая руку Гуни прямо перед замахом. — Опусти кирпич. Все опустили!

— Ты чего, Валёк⁈ — обернулся ко мне Гуня, тяжело дыша, его лицо шло красными пятнами. — Ты видел, как этот фашист на нас посмотрел? Да они наших отцов убивали! Мой дядька под Халхин-Голом остался! Размазать его надо!

Пацаны замерли, глядя то на меня, то на готового к драке Гуню. Конвойные уже начали оборачиваться на наш шум. Надо было бить наотмашь, но не кулаками, а словом — прямо в их пацанскую гордость.

— Твой дядька под Халхин-Голом с вооруженным врагом воевал, Гуня, — твёрдо, глядя ему прямо в глаза, сказал я. — С армией. А здесь что? Лагерь. Конвой. Они безоружные, голодные и пленные. Кидать камни в тех, кто не может сдать сдачи — это не месть за отцов. Это трусость.

— Чего-о? — протянул Шкет, но камень из рук выпустил.

— Того. Пионеры с бабами и пленными не воюют. У меня дядя в сорок втором под Туапсе погиб! В артиллерии служил, фрицев жёг! — я намеренно рубил словами, зная, что фронтовая потеря уравнивает меня с ними. — И он погиб как солдат, лицом к врагу. Советский воин в Берлине детей из-под огня выносил и кашей кормил. Потому что мы люди, а не фашисты. Если вы сейчас в них камни бросите, то чем вы от этого бешеного офицера отличаться будете? Ничем. Такие же звери. Нашли на ком злость вымещать — на стариках.

Я залез в карман, достал хлеб, бережно завёрнутый бабой Лизой в чистую тряпицу. Спокойно, не обращая внимания на замерших пацанов, подошёл к забору и бросил хлеб прямо к ногам поднимающегося со спасской земли старика-японца.

— На. Ешь, — негромко сказал я по-русски, зная, что язык человечности понятен без перевода.

Старик поднял на меня полные слёз и удивления глаза, прижал хлеб к груди и едва заметно поклонился. Наглый японский офицер сзади него лишь злобно прищурился, но сделать ничего не посмел — конвой защёлкал затворами, наводя порядок.

Гуня всё ещё держал кирпич, но запал ушёл. Он смотрел на меня с какой-то смесью злости, стыда и глубокого уважения. Гуня медленно разжал пальцы. Обломок с глухим стуком упал в пыль.

— Пошли в класс, пацаны, — бросил он, первым разворачиваясь к школе. — Замерзли уже.

Пацаны послушались. Вот и славно. У нас сегодня ещё кружок радиодела, а после у меня работа с неуспевающими, теми, кому математика плохо даётся. Получив внезапно авторитет в среде пацанов, я без зазрения совести пользовался им, стараясь извлечь как можно больше пользы. Не для себя — для этих мальчишек. Из этих озлобленных войной «волчат» нужно было вылепить нормальных людей. И математика подходила для этого куда лучше, чем дворовые драки на пустырях.

Дома меня почти перестали видеть, уходил я затемно, возвращался к ужину, пропахший дешёвым клеем и паяльной канифолью. Баба Лиза, конечно, немного ворчала, наливая суп. Но стоило мне за ужином кратко пересказать ей события дня, хвастаясь успехами Юрки Клешни по диктанту или Саньки Рыжего, который сегодня впервые получил по арифметике твёрдую четвёрку, как бабушка оттаивала и успокаивалась. Поправляла шаль на плечах, улыбалась своим мыслям и подвигала ко мне горбушку чуть побольше.

Двоюродный брат Серега, который раньше вечно дергался из-за моих школьных разборок, теперь тоже дышал спокойно. Он перестал получать замечания от местной шпаны в мой адрес и окончательно потерял ко мне воспитательный интерес.