Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 33
Ночью поезд долго стоял на каком-то разъезде. За окном скрипел снег, изредка тяжело вздыхал паровоз, а вагон, натопленный печкой, дремал. Я проснулся по старой привычке взрослого человека — от какого-то едва уловимого ощущения неправильности. Сначала не понял, что именно меня насторожило. Потом заметил, что новый сосед вовсе не спит. В темноте трудно было разобрать, что он делает, но вскоре я услышал тихий металлический щелчок — в руке мужчины блеснул обломок опасной бритвы, которым он аккуратно распарывал внутренний карман гимнастёрки какого-то пассажира.
Вместе с карманом исчезали документы, деньги и хлебные карточки. Понял я и другое: если сейчас подниму крик, он успеет выскочить в соседний вагон и дальше на улицу ещё до того, как кто-нибудь окончательно проснётся.
На нижней полке напротив ехал пожилой железнодорожный мастер, всю дорогу молчаливый и неторопливый. Я осторожно тронул его за рукав и едва слышно прошептал:
— Дяденька… посмотрите только, не подавайте виду.
Мужчина даже не повернул головы. Только открыл глаза. Прошло, наверное, с минуту. Вор уже потянулся к шинели капитана-интенданта. И тут мастер неожиданно громко сказал:
— Товарищ старшина, а вы, кажется, не своё имущество проверяете.
Мужчина вздрогнул и рванул к выходу. Но капитан, проснувшийся от окрика, успел схватить его за полу шинели. Через секунду вскочил весь вагон. Пока проводник бегал за поездным нарядом милиции, из карманов задержанного один за другим посыпались чужие бумажники, документы и аккуратно перевязанные бечёвкой пачки хлебных карточек.
Когда на ближайшей станции его увели, капитан долго молчал, рассматривая возвращённые пассажирам документы.
— Деньги — ладно, — наконец сказал он. — А вот без карточек и документов человек пропасть мог.
После этого в вагоне уже никто не спал так беспечно. Зато до самого Владивостока соседи здоровались друг с другом как старые знакомые, а мама ещё долго повторяла, что в дороге главное богатство — не вещи, а люди, которые не проходят мимо чужой беды.
Двадцать вторые сутки пути подходили к концу. За окном вагона бесконечная снежная тайга вдруг расступилась, и впервые за всю дорогу показалась свинцовая, незамерзающая гладь Амурского залива. Над тёмной водой висела лёгкая сизая дымка, вдали чернели силуэты кораблей, а над берегом медленно кружили крупные белые чайки. После недель, проведённых среди лесов и снегов, море казалось почти неправдоподобным.
Владивосток встретил нас суровым февральским ветром. Он налетал резкими порывами, будто сразу со всех сторон, пробирал до костей, пах горькой морской солью, угольным дымом, мазутом и ещё чем-то незнакомым.
Поезд с тяжёлым вздохом остановился у перрона. Едва открылись двери, как окна вагона облепила шумная толпа. Кто-то встречал родных, кто-то искал попутчиков, носильщики наперебой предлагали свои услуги.
На выходе с путей выстроился строгий кордон милиции и пограничников в зелёных фуражках. Владивосток оставался крупной военно-морской базой и приграничным портом, поэтому документы и пропуска проверяли у каждого прибывшего. Очередь двигалась медленно. Пограничники внимательно сверяли фамилии, задавали короткие вопросы, а рядом терпеливо ждали пассажиры с чемоданами, узлами, детскими санками и клетками с домашней птицей.
Когда мы наконец вышли на привокзальную площадь, я на секунду опешил и дёрнул маму за рукав.
— Мы что, опять в Москве?
Перед нами высилось здание вокзала, увенчанное уже советской символикой. Оно было как две капли воды похоже на Ярославский вокзал, на полу которого мы спали в столице. Та же высокая крыша, те же причудливые башенки в старорусском стиле, те же широкие арочные окна. Казалось, будто поезд не проехал через всю страну, а просто сделал огромный круг и вернулся обратно.
Но стоило отвернуться от вокзала, как сходство исчезало. Город круто карабкался по сопкам, и улицы то резко уходили вверх, то столь же круто сбегали к бухте. Между каменными домами виднелись портовые краны, а где-то внизу глухо перекликались пароходные гудки. По мостовым непрерывным потоком шли моряки, военные, железнодорожники, грузчики, женщины с корзинами и матросы в бескозырках. Всё вокруг казалось тесным, шумным, закопчённым угольным дымом и каким-то беспокойным.
По первому впечатлению Владивосток мне совершенно не понравился. После украинских степей и кавказских предгорий он показался холодным и чужим.
Глава 15
Февральский Владивосток удивил нас. После лютых сибирских морозов здесь казалось невероятно тепло. Пахло морем и солью. Местные матросы щеголяли по Светланской улице в одних бушлатах.
Встретили нас очень хорошо. Мама первым делом отправилась в КрайОНО — вставать на учет и устраиваться на работу. Оттуда она вернулась сияющая: нам выделили подъемные — около двух тысяч рублей, и дали талон в Дом приезжих.
Мы прожили в нём четыре дня. После трех недель вагонного ада это место показалось нам раем: кровати были опрятные, простыни — белые. Посреди комнаты стоял большой стол, на котором всегда дымился чайник. За свежим кипятком бегать далеко не приходилось — в коридоре исправно гудел огромный медный титан. Хлеб давали на удивление хороший, и, что самое главное, по карточкам нам выдавали полную, честную порцию.
Там же, по талонам КрайОНО, матери выдали ордера на одежду для нас с Павлом. Нам достались две пары крепких ботинок, а мне много вещей из американских подарков. Сердобольные союзники присылали тогда через океан поношенную одежду для пострадавшего от войны советского народа. В итоге у меня образовался целый «заграничный» гардероб. Особенной гордостью стали ярко-красная вязаная кофта и какая-то длинная плотная вещь на теплой подстежке. Возможно, это был домашний халат для подростка, но я носил его на улицу вместо пальто.
Бедная мама Нина, как же ей, измученной войной, хотелось наконец-то красиво одеться! Получив на руки подъемные деньги, она не удержалась. Прямо у вокзала у какого-то матроса с рук купила настоящее японское кимоно — невероятно красивое и совершенно бесполезное в нашей новой жизни. Оно было соткано из тяжёлого белого шёлка удивительной выделки. По ткани шли огромные алые круги — символы восходящего солнца, поверх которых серебряной парчовой нитью были вышиты речные извилины и камыши. Кимоно было с одного угла чуть испачкано, и при первой же попытке постирать ткань алые круги потекли, безвозвратно испачкав благородный белый шелк грязными розовыми разводами.
Смотря на эти расплывающиеся по шелку багровые пятна, я вдруг почувствовал, как по спине пробежал холодный озноб. Память подкинула страшную картину. Всего полгода назад, в августе сорок пятого, точно такие же алые круги на японских картах превратились в пылающий ад. Хиросима. Нагасаки.
В СССР об этом почти не говорили. Газета «Правда» в августе 1945 года опубликовала новость об атомной бомбе на третьей полосе, мелким шрифтом. Похоже, Сталин сознательно приказал не раздувать панику и делать вид, что «супероружие» капиталистов — это просто сильная бомба, не способная выиграть войну.
Люди, измученные войной, вообще не обратили внимания на новое американское оружие — мало ли городов было стерто с лица земли за эти годы? Да и Японская война для местных ассоциировалась с победным штурмом Маньчжурии и возвращением Порт-Артура, а не с далекими вспышками за океаном.
Местные учителя, приходившие в КрайОНО, шёпотом передавали друг другу самые дикие новости о Японии. Говорили, что в пригородах Владивостока по ночам орудуют японские диверсанты-смертники, якобы пытавшиеся отравить городские водохранилища. Шептались о секретных эшелонах с маньчжурским золотом и о том, что американские крейсеры уже стоят на рейде в открытом море, готовясь к новой войне.
Пока решался вопрос о мамином назначении, мы жили как в раю. Наш учебный год окончательно летел наперекосяк, но нас с Павлом это мало волновало. Мы без конца бегали в кинотеатр «Уссури» на Светланской. Новые советские картины до Дальнего Востока ещё физически не добрались, поэтому крутили старое военное кино и американские трофеи. Мы дважды пересмотрели «Пятнадцатилетнего капитана». Пашка, замирая, следил за Диком Сендом, явно примеряя его долю на себя — ведь ему тоже пришлось резко повзрослеть за эти годы.
