Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 32

— Нет, Матвеевна, — вытирая выступившие от смеха слёзы, сказал геолог. — Такого помощника я бы у вас с удовольствием в экспедицию забрал.

— Как подрастёт, забирайте, — шутливо согласилась баба Лиза.

— Слышишь? — теперь повернулся геолог к Пашке. — Малец дело говорит. Любое большое дело с кухни начинается.

Пашка усмехнулся и возразил:

— А я, может, опять сварщиком пойду работать. Мне железо понятнее ваших камней.

— Э, брат, — покачал головой геолог. — Железо от тебя никуда не денется. А вот геология — это совсем другая жизнь.

— Это какая же? — заинтересовался Пашка.

Старик оживился.

— Сегодня ты в тайге палатку ставишь, завтра на перевале ночуешь, послезавтра первым человеком выходишь к речке, которой ещё и названия нет. Под ногами золото, олово, уголь, может, нефть. Если повезёт — целое месторождение откроешь. Потом на картах твою фамилию писать будут.

— А мороз? — недоверчиво спросил Пашка.

— Мороз — дело привычное. К нему быстро привыкаешь. Главное, чтобы люди рядом хорошие были. У нас вся партия как одна семья. Сегодня ты товарища из наледи вытаскиваешь, завтра он тебя. По одному в тайге не живут.

Пашка задумчиво почесал затылок.

— Учиться долго?

— Если с умом, то сначала в геологоразведочный техникум. Техники сейчас стране позарез нужны. После техникума уже можно начальником поискового отряда стать. Захочешь — потом и институт окончишь. Молодым сейчас везде дорога.

— Думаете, возьмут?

— Почему нет? Профессия у тебя уже есть, голова на плечах тоже.

Пашка ничего не ответил. Только посмотрел в окно, где за ледяными узорами медленно проплывали заснеженные полустанки. Старик улыбнулся и тише добавил:

— Ты не торопись отвечать. До Владивостока ещё далеко. Подумай. На Дальнем Востоке земля богатая. Только богатства свои она открывает не каждому, а тем, кто не боится идти первым.

Пашка снова промолчал, но я заметил, что после этого разговора он ещё не раз расспрашивал дядю Витю о геологических партиях, палатках, дальних маршрутах и людях, которые месяцами жили в тайге.

Ехали мы удивительно весело. В вагоне быстро образовалась настоящая дорожная семья. Кто-то доставал потрёпанную колоду карт, кто-то старую книгу, фронтовики вполголоса вспоминали войну, женщины обменивались рецептами — как испечь лепёшки без муки, чем заменить сахарин и как сварить кисель из сушёных яблок. По вечерам проводница приглушала свет, и тогда под мерный перестук колёс кто-нибудь негромко затягивал «Катюшу» или «Синий платочек». Незнакомые люди всё чаще разговаривали друг с другом так, словно были знакомы уже много лет.

Из вагонов на остановках почти никто не выходил. За окнами стояла такая лютая русская зима, что даже смотреть на неё сквозь покрытые ледяными узорами стёкла было зябко. На каждой станции к составу подходили железнодорожники в огромных овчинных тулупах, в валенках и рукавицах. Их усы и воротники серебрились инеем. Они деловито простукивали молотками колёсные пары, проверяли сцепки и тормозные рукава, осматривали буксы, а над паровозом и вагонами густыми белыми клубами поднимался пар.

Пашка, впрочем, всё-таки умудрился проявить юношеское удальство. На крупной станции в Свердловске он выскочил на перрон в одном своём куцем довоенном пальтишке — мол, что мне ваши уральские холода! Назад влетел пулей буквально через минуту, стуча зубами, а ресницы и брови у него мгновенно покрылись белым инеем.

— Ну что, обварил металл? — хмыкнул геолог, пододвигая ему кружку с кипятком. — То-то же, паря. Это тебе не Кавказ. На Урале нынче под сорок мороза. Февраль шутить не любит.

Мы ещё долго смеялись над Пашкой, а он, отогревая руки у вагонной печки, только бурчал себе под нос, что мороз, дескать, неправильный попался.

Поезд шёл не быстро, тяжело переваливая через заснеженные отроги Урала, а потом бесконечно тянулся через белую, занесённую снегом Сибирь. За окнами часами мелькали чёрные стены еловой тайги, редкие полустанки с одинокими семафорами, водокачки и длинные ряды заснеженных товарных вагонов. Иногда состав подолгу стоял, пропуская встречные поезда.

Вечерами, под монотонный стук колес, Пашка неохотно садился за учебу — мамина педагогическая строгость настигала его даже в эшелоне. Частенько я листал засаленные, прошедшие сквозь войну учебники для старших классов, стараясь не показывать, как много я в них понимаю.

Разговоры и беседы «за жизнь» тоже не смолкали. Бабушка вспоминала, как украли чемодан во время эвакуации в Харькове, и продолжала сокрушаться, что дочери не выписали копию диплома в Махачкале, а дали удостоверение.

— Попа́ и в рогожке видно, — отвечала обычно на эти сетования мать любимой присказкой бабы Лизы.

О потере документов на пенсию, положенную мне после смерти отца, тоже сожалели. Восстановить их в годы войны не получилось по многим причинам. Будь это в двадцать первом веке, давно бы нашлась единая база данных. В СССР разобраться с бюрократическими преградами было очень сложно. Мать просто не нашла того учреждения, которое могло выписать нужные бумаги. Кому и куда писать запрос? Помыкавшись по разным кабинетам в Махачкале, она так и не нашла концов.

Говорили мы и о Шурасике, конечно. Образ моего дяди с каждой историей становился всё более героическим. Сосед-геолог уверял, что бабушка сможет получить какие-то деньги, раз имеется официальная бумага и он не «пропал без вести».

Многие бойцы во время войны пересылали семьям деньги. Рядовым красноармейцам платили немного, что-то не более двадцати рублей в месяц. Такие суммы не было смысла отправлять. Однако лейтенант зарплату уже имел порядка восьмисот рублей. По крайней мере я помнил именно такую цифру. Шура, когда пришёл к нам в станицу Ассиновскую, принёс и вручил матери почти три тысячи. Пересылать по почте он не видел смысла. А позже это стало и вовсе невозможно — немцы подошли слишком близко к Грозному и станице, где мы жили.

Далее наша семья много переезжала. Бабушка с мамой обманывали себя тем, что не получают денежной помощи от Шуры из-за плохой почты, а не по той причине, что он погиб. Но, как оказалось, даже после смерти, дядя всё же смог немного помочь семье.

До Хабаровска мы добирались долгих, бесконечных двенадцать или тринадцать дней. Там нас ждала пересадка на владивостокский поезд. Имея в запасе пару часов, мы легкомысленно решили выйти в город — хоть немного размять ноги после двух недель, проведённых на деревянных полках. Но хабаровский мороз загнал нас обратно ещё быстрее, чем свердловский. Это был какой-то запредельный, почти космический холод! Воздух казался таким ледяным, что пар изо рта не успевал подняться вверх, а сразу оседал белым инеем на воротнике, шарфе и ресницах. Каждый вдох словно обжигал грудь, а ноздри мгновенно слипались от мороза.

— Батюшки, — ахала баба Лиза, растирая мне раскрасневшиеся щёки прямо в тамбуре. — Да тут же дышать нельзя, лёгкие пообморозим! Куда нас несёт? Там, во Владивостоке, люди-то вообще живут или одни белые медведи по улицам ходят?

— Живут, Елизавета Михайловна, да ещё как! — весело подмигивал нам старый геолог, прощаясь. — Там океан рядом, он греет! Держись, пехота, Тихий уже близко!

Мы ввалились в свой новый вагон. Пашка привычным движением забросил на третью полку наш старый дагестанский ковёр, поверх него уложил чемоданы и узлы, словно устраивал там маленький семейный чердак. Мама облегчённо опустилась на скамью, баба Лиза перекрестилась украдкой, а я впервые за всю дорогу почувствовал, что самое трудное, кажется, уже позади.

Паровоз коротко свистнул, вагоны дёрнулись, и поезд наконец взял курс на конечную точку нашего великого путешествия. До Владивостока оставался последний, финишный рывок.

Последние сутки дороги оказались самыми беспокойными. На одной из небольших станций, уже перед самым Владивостоком, в наш отсек подсел крепкий широкоплечий мужчина лет тридцати пяти в поношенной армейской шинели без погон. Он представился демобилизованным старшиной, который возвращался к семье в Находку. Сказал, что сойдёт на узловой станции Угловая, а пока охотно рассказывал фронтовые истории, угощал соседей махоркой, хотя сосед, хмурый капитан-интендант, его игнорировал и молча затягивался своей папиросой.