Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 23

Всё лето сорок четвёртого наша семья провела порознь. Мы с матерью жили в Машуке — крошечном совхозном посёлке неподалёку от Железноводска. Чтобы просто пережить это лето, маме Нине пришлось пойти на крайние меры. Дипломированная учительница, интеллигентная женщина, она устроилась в местный эвакогоспиталь обычной санитаркой. Мне было странно и невыносимо больно видеть её тонкие, привыкшие к книгам руки, которые теперь с утра до вечера драили полы в палатах, таскали тяжёлые вёдра и стирали окровавленные бинты. Домой она возвращалась молча, с красными от щёлока руками и такой усталостью, что иногда засыпала прямо за столом, не успев доесть свою похлёбку. Но этот адский труд давал главное — госпитальный рабочий паёк.

В самом Железноводске баба Лиза и Пашка тоже без дела не сидели. Маме дали место в одной из уцелевших городских школ, при которой был большой земельный участок. Урожай с него предназначался для школьной столовой, и бабушка с братом вызвались сторожить огород. Всё лето они прожили «на природе». Днём пололи, поливали и гоняли мальчишек, норовивших стащить зреющие овощи. Ночью обходили участок с палкой и старым фонарём, больше для порядка, чем для света.

Пашка стал настоящим добытчиком. Если появлялась возможность раздобыть что-нибудь съестное, он не упускал случая. Приносил охапки хвороста, собирал для супа щавель, выкапывал какие-то съедобные корешки, о которых ему рассказывали местные. Раздобыл где-то силок и ловил воробьёв.

Об этом я узнал гораздо позже и поинтересовался, каковы на вкус воробьи.

— Если закрыть глаза и не жевать косточки, то почти курица, — заверил меня Павел.

Жили баба Лиза и Павел прямо на огороде, в дощатом балагане. Мы с мамой Ниной иногда приезжали к ним. Я влюбился в Железноводск с первого взгляда. Кажется, такой пронзительной природы никогда в жизни не видел. Кругом высились покрытые густым лесом изумрудные горы. К тому же разрушений в городе оказалось немного. Фашисты, видимо, слишком любили здесь отдыхать, поэтому, отступая, не успели взорвать великолепные старинные санатории.

Ближе к учебному году мы с мамой окончательно перебрались из Машука в город. Баба Лиза с Пашкой собрали весь урожай и сдали его на хранение. Директор школы не мог нарадоваться. Благодаря труду моих родственников, огород выдался на редкость щедрым, и овощи поступили в школьную столовую. Теперь ребят хотя бы иногда могли кормить горячими обедами. Нам же, как семье школьных работников, в благодарность тоже выделили часть урожая. Пара мешков картошки, капуста, свёкла, морковь — по тем временам это казалось настоящим богатством. Помню, как баба Лиза перебирала картошку и всё повторяла:

— Теперь, даст Бог, до весны дотянем.

Казалось бы, жизнь наконец-то начала налаживаться. Но в конце августа в семье случился раздор. Пашка должен был идти в восьмой класс. Мама уже собрала ему какие-то учебники, договорилась в школе… А он наотрез отказался. Сказал, как отрезал:

— Я на заводе в Махачкале вкус настоящей работы узнал, свои деньги держал. Не пойду я за парту с мелюзгой штаны протирать, когда на фронте парни гибнут. Буду трудиться.

Мне бы тоже хотелось «откосить» от школы, но, увы… В восемь лет предъявлять права на самостоятельность не получалось. Пришлось послушно занять место за партой во втором классе.

Пашка же устроился электросварщиком в мастерские при одном из эвакогоспиталей. К кавказским здравницам то и дело подходили санитарные поезда с ранеными солдатами. Нужно было ремонтировать вагоны, чинить котлы, сваривать кровати, печки, госпитальное оборудование — работы хватало. Пашка со своим махачкалинским опытом оказался очень кстати. Домой он приходил жутко уставший, с серым от копоти лицом и насквозь пропахший гарью, зато гордый — настоящий рабочий человек, кормилец.

Глядя на Пашку, который уже жил взрослой рабочей жизнью, я окончательно заскучал на уроках. Мой взрослый мозг требовал настоящего дела. И случай подвернулся в конце октября, когда школа столкнулась с банальной, но очень серьёзной бедой. Урожай тыквы и кукурузы, который баба Лиза всё лето так самоотверженно сторожила, начал портиться в сыром школьном подвале. Помещения для хранения не годились, сушить овощи было негде, а с каждым днём гнили становилось всё больше. Директор только тяжело вздыхал. Он прекрасно понимал, что пропадает добро, добытое таким трудом, но сделать ничего не мог.

Вот тут-то я и решил пустить в ход свои взрослые извилины. В госпитале, где Пашка работал электросварщиком, были большие кухни с жаркими печами, а в мастерских без дела валялись обрезки кровельного железа. Действовать пришлось тонко, через маму, маскируя трезвый расчет под детскую непосредственность:

— Мам, а Пашка говорил, что из этих железок можно большие противни сделать.

— И что? — улыбнулась она.

— А если на них тыкву сушить? В госпитале печки большие. Часть тыквы раненым отдать, а остальную высушить и обратно в школу привезти. Она тогда не сгниёт.

Мама удивлённо замерла с кружкой в руке.

На следующий день после уроков я ждал её в пустом школьном коридоре. Возвращаться домой одному она не разрешала, вот и приходилось коротать время на подоконнике. Дверь директорского кабинета была прикрыта неплотно, и голоса хорошо доносились в коридор.

— Иван Петрович, только вы не смейтесь… — услышал я мамин голос. — Валя вчера такую мысль высказал. Может, по-детски, конечно…

— Сейчас, Нина Матвеевна, — ответил директор, — любая неглупая мысль дороже золота. Рассказывайте.

Буквально на следующий день директор отправился в госпиталь. Мою идею обсудили и решили попробовать. Пашка с товарищами за пару дней склепали из обрезков кровельного железа несколько больших противней, а госпитальная кухня взялась за сушку овощей.

Школьный подвал постепенно освободился. В госпитале раненым стали добавлять в кашу и супы сушёную тыкву, а школе вернули целые мешки тыквенных ломтиков и сухих кукурузных початков, которые спокойно могли дождаться зимы. Заодно завхоз госпиталя отдал школе несколько пустых жестяных коробов из-под хозяйственных припасов. В них баба Лиза пересыпала фасоль и семена, спасая их от сырости и мышей.

После этого директор, встречая маму в коридоре, уже не просто здоровался, а уважительно улыбался:

— Ну и сообразительный же у вас младшенький, Нина Матвеевна.

Мама только разводила руками.

— Сама не пойму, откуда он у меня такой хозяйственный…

Я скромно улыбался, выводя пером буквы между газетных строк. Мой маленький экономический план сработал.

Но была одна проблема, которую никакой хозяйственной смекалкой решить не удавалось.

Мы продолжали ждать весточку от Шурасика. Мама упорно, раз за разом отправляла письма на все старые адреса и получала ответы. Писала Антонина из Махачкалы, отвечала наша хозяйка из станицы Ассиновской, какие-то коллеги матери. Жестяная коробка из-под чая регулярно пополнялась чужими письмами, но от самого Шурасика по-прежнему не было ни строчки. Семья продолжала ждать шуру, хотя я понимал, что скорее всего напрасно.

Зима сорок четвёртого года обнажила ещё одну серьёзную проблему. За годы войны и бесконечных переездов мы с братом катастрофически выросли из всех запасов довоенной одежды. Мне почти девять, Пашке — пятнадцать, и всё, что мама впопыхах собирала в Харькове во время эвакуации, давно превратилось в короткие куцые обноски. Купить что-то новое в Железноводске было почти невозможно. Цены на толкучке были запредельные. За пару сапог просили едва ли не годовую зарплату.

Единственной по-настоящему ценной вещью, которую семья чудом пронесла через все бомбёжки и эшелоны от самого Харькова, оставался дагестанский ковёр. В Махачкале Серёжка не раз косился на него, предлагая выменять у портовых спекулянтов на американские ботинки. Но ковёр берегли как зеницу ока. Для мамы и бабы Лизы он был не только дорогой вещью, но и последним осколком нашей прежней, мирной и благополучной жизни. К тому же все понимали: случись совсем уж крайняя нужда, только его ещё можно будет обменять на что-нибудь действительно ценное.