Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 22
Стоило разговору зайти о Махачкале, как баба Лиза всякий раз оживлялась.
— Эх, какая в Махачкале селёдочка… Жирная, каспийская. Посолишь… с лучком, картошечки сваришь — и живи себе.
— Мама, ну какая сейчас селёдка? — вздыхала Нина, складывая очередную штопаную рубашку.
— Будет. Там море рядом. Хоть по карточкам, а дадут. Не то что здесь…
Для бабушки каспийская сельдь была не просто едой. Она была символом сытости, спасением от бесконечного чувства голода и главным богатством Махачкалы.
Прямого поезда из Ассиновской не существовало, и мать договорилась о грузовике. Накануне отъезда с утра царила суета. Баба Лиза заворачивала в полотенце краюху хлеба, несколько варёных картофелин и щепотку соли. Мать перевязывала верёвкой узлы, снова и снова проверяя документы, то и дело делая замечания.
— Валя, не крутись под ногами.
— Пашка, варежки не забудь!
— Да помню я…
Перед самым отъездом мама перехватила станичную почтальоншу.
— Егоровна, — попросила она, — если от Шуры письмо придёт… пожалуйста, сразу перешлите. Вот адрес.
Почтальонша аккуратно разгладила клочок старой газеты, на котором мама крупными буквами написала махачкалинский адрес.
— Не переживай, Ниночка. Как придёт, в тот же день отправлю. Дай бог, чтобы пришло…
Оставить Шурасика без ниточки, связывающей с нами, казалось немыслимым.
Закутавшись в одеяло и тот самый дагестанский ковёр, мы едва не окоченели в кузове совхозной полуторки. Мороз пробирал до костей. Сквозь щели в брезенте тянуло ледяным ветром, колёса то и дело проваливались в разбитую колею, и нас подбрасывало так, что зубы клацали сами собой.
На узловой станции оказалось не легче. Люди грелись кто как мог: притопывали, дули на закоченевшие пальцы, прятали лица в воротники. Когда наконец подошёл поезд, толпа качнулась вперёд.
— Не напирай!
— Ребёнка пропустите!
— Куда ж вы с узлами⁈
Каким чудом мы оказались внутри вагона, я так и не понял. Сидели прямо на своих вещах, тесно прижавшись друг к другу. От сырых полушубков пахло овчиной, дымом и холодом. По местным меркам мы были одеты ещё неплохо. На ногах у всех были бурки — высокие войлочные сапоги с кожаной подошвой, здешняя замена валенкам. За два года жизни на Кавказе я почти перестал их замечать. Здесь бурки носили едва ли не все. Зимы были сырые, валенки быстро отсыревали, а местная войлочная обувь лучше переносила и снег, и грязь. Не скажу, что в них было особенно тепло, но с толстыми шерстяными носками ноги всё-таки не мёрзли.
Баба Лиза всю дорогу шептала себе под нос:
— Ничего… До Махачкалы доберёмся. Там селёдочка… Там полегче станет…
Я же мысленно настраивался на встречу со своим новым «педагогическим объектом» — четырнадцатилетним гулякой Сергеем.
Новая квартира тёти Тони до войны считалась верхом советского шика. Отдельная, своя. И главное — с собственной кухней. Антонина рассказывала об этом с особой гордостью. Тётин муж успел обеспечить семье этот надёжный тыл.
Правда, комната в квартире была всего одна. Когда мы втащили внутрь узлы, ковёр, чемоданчик и бабушкину корзину с овощами, свободного места почти не осталось.
Двоюродный брат молча стоял у окна, засунув руки в карманы.
— Здорово, Серёжка, — первой улыбнулась мама.
— Угу.
— Что ж ты не поможешь вещи занести? — подключилась к беседе бабушка.
Подросток пожал плечами, нехотя подхватил один узел и тут же бросил его у стены.
— И надолго вы? — требовательно уточнил он.
В комнате стало как-то неловко тихо.
— Поживём, — спокойно ответила баба Лиза. — В тесноте, да не в обиде.
Сергей только криво усмехнулся и отвернулся к окну. Антонина, кроме первых слов приветствия вообще ничего не сказала. Похоже, что лёгкой жизни у нас здесь не будет.
Стыдно вспоминать, как мы там жили.
Серёжка стал невероятным, изощрённым хамом. Мама Нина и тётя Тоня оказались совершенно бессильны против его наглости. Чтобы лишний раз не мозолить парню глаза и не провоцировать скандалы, нам пришлось потесниться. Мы переселились из единственной жилой комнаты в ту самую кухоньку, которой тётя Тоня так гордилась. Спали вповалку — прямо на полу и на узком деревянном топчане, прижавшись друг к другу. Пашка, который к тому времени уже устроился на завод и работал электросварщиком, спал на кухонном столе.
По утрам Пашка сворачивал телогрейку, аккуратно складывал в угол своё нехитрое постельное хозяйство, и через несколько минут баба Лиза уже резала на тех же досках хлеб или чистила картошку. В тесной кухоньке пахло керосином, варёной картошкой, мокрой одеждой и печной сажей. Если ночью кому-нибудь нужно было выйти в туалет, приходилось перешагивать через спящих, стараясь не на ступить на чьи-то руки или ноги.
Хуже всего становилось, когда Сергей возвращался домой навеселе. Заслышав его тяжёлые шаги на лестнице, баба Лиза сразу бледнела.
— Господи… Только бы сегодня без скандала…
Обычно мы с ней вдвоём успевали запереться на кухне. Сергей сначала дёргал дверь, потом принимался колотить в неё кулаками.
— Гады! Кусочники! — орал он так, что слышал, наверное, весь подъезд. — Понаехали! Эвакуированные!
Однажды он швырнул в дверь молоток. В другой раз притащил с улицы булыжник. Доски глухо трещали под ударами, со старой двери летели щепки. Баба Лиза молча терпела, а тётя Тоня сквозь слёзы повторяла:
— Серёжа… Опомнись… Люди же слышат…
Во мне всё кипело. Почему эти женщины не могут отхлестать пацана ремнём по заднице? Такого наглеца надо остановить сразу, пока он окончательно не почувствовал безнаказанность. В теле восьмилетнего Вальки я ничего не мог сделать. А мои родственницы, увы, были слишком интеллигентными и слишком мягкими, чтобы поднять руку на Сергея. Оставалось только сидеть на полу, слушать, как грохочут удары в дверь, и бессильно сжимать кулаки.
Тем более я совершенно не понимал тех претензий. До нашего приезда они с матерью откровенно недоедали. Тётя Тоня работала библиотекарем, получала сущие копейки, но благодаря работе имела хлебные карточки — пожалуй, это было ценнее самой зарплаты. После нашего приезда основным кормильцем семьи стала мама Нина. На свою учительскую зарплату и карточки она фактически тянула всех нас, а небольшой запас овощей, привезённый из станицы, помогал пережить зиму. И всё равно именно Сергей считал себя самым обиженным.
Хотя, если отбросить Серёжкин террор, жилось в Махачкале действительно интересно. Город бурлил. Меня определили в местную школу — маленькую, городскую, куда мама устроилась вести уроки. Школа мне искренне понравилась — всё лучше, чем сидеть дома и терпеть выходки Сергея.
Вот только каждое утро ходить в неё приходилось мимо городского хлебозавода, и эта дорога стала для меня изощрённой пыткой. От здания тянуло таким густым, умопомрачительным, горячим запахом ржаного хлеба, что кружилась голова. Обычной едой у нас была кукурузная каша. Баба Лиза по старой привычке называла её мамалыгой. Варили её без масла, почти без соли, и потому вкус у неё был один, но голод не так сильно мучил. Картошка с той самой каспийской селёдкой появлялась на нашем столе редко и считалась настоящим лакомством.
Пашка помогал, как мог. Он стал совсем самостоятельным, взрослым рабочим человеком. В марте сорок четвёртого, на мой день рождения, он пришёл со смены усталый, с чёрным от копоти лицом, но с хитрой улыбкой. Из-за пазухи брат бережно достал и поставил на кухонный стол настоящее сокровище — полный закопчённый армейский котелок горячего чая, густо заправленного дефицитным сахарином.
Ясное дело, долго терпеть Серёжкины дебоши и летящие в дверь молотки мы не могли. Махачкалу пришлось покинуть. И тут Нина сделала шаг, который моему практичному взрослому разуму показался чистым безумием. В то время как люди стремились уехать как можно дальше в тыл, мы развернулись и отправились в Железноводск — город, который ещё недавно находился под немецкой оккупацией.
