Линия иной судьбы. Трилогия (СИ), стр. 111

Поверьте мне, всё зависит от того, как работает пропаганда.

Такого числа заявлений в ряды ВЛКСМ, как в эту неделю, мне никогда не доводилось видеть. И писали, простите меня за выражение, такую хрень! Не просто: «Прошу принять в ряды ВЛКСМ», а что‑нибудь вроде: «Хочу заменить ушедшего Вождя на трудовом посту». Для меня это вылилось в шквал бумажной работы и бесконечные заседания комитета комсомола.

Только‑только разобрались с этими желающими «посвятить себя делу Сталина», как активировались другие лица. Парторги и представители «органов» искали тех, кто скорбел «недостаточно искренне». Учащегося могли вызвать на ковёр за то, что он улыбнулся в коридоре в дни траура. Мне приходилось либо защищать ребят, списывая всё на «нервный срыв», либо участвовать в проработках. Сколько я потратил в эти дни нервных клеток, не могу передать словами!

Нам ещё твердили, что лучший ответ на смерть Сталина – это ударный труд. Появились какие‑то «Сталинские» вахты. Учащихся заставляли брать повышенные обязательства: отработать лишние часы в лабораториях, сдать нормы ГТО и так далее. И всё это преподносилось с таким пафосом! Я реально очумел от фантазии людей. Предположу, что было не так‑то просто найти область деятельности для учащихся, чтобы мы продемонстрировали тот самый «ответ на смерть Вождя», потому нам просто увеличили количество контрольных работ.

Я перестал высыпаться по той причине, что допоздна сидел дома с бумагами, утром вскакивал в шесть утра и мчался на занятия заранее, чтобы исключить опоздание, если меня подведёт трамвай. Такого закручивания гаек по поводу дисциплины раньше у нас не случалось. Пять минут опоздания могли стать поводом для исключения из техникума.

Мне пришлось влепить выговор по комсомольской линии Антонине Королёвой из третьей группы и из нашей – Вадиму Митко – за опоздание примерно на две‑три минуты. Мы их обсуждали, корили и ставили на вид.

Ваське Татаринову я ещё в день объявления о смерти Сталина таких пистонов навставлял, что он у меня все дни ходил как шёлковый, и, слава богу, никак не отличился и не отсвечивал всё это время.

Толик и Мишка не объявлялись у нас с самых зимних каникул. Наверняка в их школе прессинг был ещё круче. Да что говорить, мама с бабушкой про мой день рождения напрочь забыли! Да я и сам только три дня спустя вспомнил, что мне вообще‑то уже семнадцать стукнуло.

Впрочем, в те дни все вокруг были так оглушены происходящим, что замечали только самое очевидное. А вот то, что творилось на газетных полосах, кажется, разглядел я один. Вот прямо резко в один день, как раз через неделю после похорон Сталина, в газетах вроде «Правды» исчезли портреты Сталина и клятвы верности ему лично. На смену пришёл безликий термин «коллективное руководство» и цитаты Ленина.

Но самое интересное случилось в конце марта, когда Лаврентий Берия инициировал масштабную амнистию, по которой из лагерей и колоний начали освобождать более миллиона человек.

28 марта все центральные и кубанские газеты опубликовали Указ Президиума Верховного Совета СССР «Об амнистии». Для простого советского человека это был когнитивный диссонанс. Текст начинался с дежурных слов о том, что «обороноспособность страны укрепилась», а «сознательность граждан выросла», поэтому держать столько людей за решёткой больше нет нужды. Люди читали это как чудо: «Власть повернулась к народу лицом!»

Подпись в газетах стояла Председателя Президиума Верховного Совета СССР К. Ворошилова. Берию тогда в народе воспринимали прежде всего как грозного руководителя МВД. То, что именно он был одним из главных организаторов амнистии, широкая публика, конечно, не знала.

Лёнька Радченко отыскал меня после занятий и с надеждой в голосе спросил, моё мнение по поводу того, когда и «политических» освободят. Указ освобождал тех, у кого срок был до пяти лет, беременных женщин, несовершеннолетних и стариков. По «политической» 58‑й статье освобождали только некоторые категории осуждённых, в том числе за незначительные должностные или военные преступления.

Леониду я ответил, что у его отца есть надежда на пересмотр дела. Но гарантировать ничего нельзя.

Простой народ пока не понял, чем обернётся эта амнистия, и все как‑то радостно встрепенулись. Это ещё никак не было заметно. Выпущенные на волю криминальные элементы не успели добраться до больших городов.

Насчёт Лёнькиного отца я на самом деле не знал, как оно будет. Конечно, я знал события страны, но не настолько детально, чтобы быть в курсе всех дат и указов. Представьте моё изумление, когда утром 4 апреля 1953 года во всех газетах СССР вышло сенсационное Правительственное сообщение МВД СССР. В нём прямо говорилось, что обвинения против профессоров были ложными, а признательные показания выбиты «недопустимыми методами следствия». Уникальный случай, когда власть открыто признала применение пыток. Дело врачей закрыли и признали полностью сфальсифицированным.

Не я один пребывал в шоке. Кажется, вся страна офигевала от наступивших перемен. Впервые за десятилетия государство официально заявило, что следствие МГБ сфальсифицировало обвинения против честных советских профессоров. Обсуждения и пересуды не смолкали. Я слышал разговоры об этом в магазинах, в трамвае, на рынке.

В очередях люди испуганно озирались, но не могли сдержать эмоций, обсуждая случившееся. Обычные работяги в трамвае, вполголоса цедили: «Это ж надо… МГБ‑шников, выходит, самих за жабры взяли? Куда катимся?»

На Сенном рынке Краснодара новости обсуждали ещё смелее. Народ заново учился говорить вслух, пугаясь собственной смелости, когда сталинская система дала первую глубокую трещину прямо у них на глазах. Родственники осуждённых верили и надеялись, что их близкие скоро вернутся домой. Даже мама упомянула Рыбаковых, гадая, позволят ли им теперь сменить место жительства.

Но самое интересное для меня случилось двадцатого апреля, в понедельник. Как всегда, после занятий назначили очередное заседание комсомольского бюро. Вышел я из кабинета только к вечеру, с совершенно гудящей головой. Мысли были только о том, как бы быстрей попасть домой и выпить горячего чая. И тут прямо в коридоре заметил Лёньку Радченко. Понятно было, что он меня дожидался – судя по выражению его лица, Лёнька прямо‑таки сгорал от желания поделиться чем‑то важным.

– Читал? – он сунул мне под нос свежий номер «Советской Кубани».

– Когда бы? – устало буркнул я, кивнув на дверь кабинета бюро.

Лёнька протянул мне развернутый лист. На последней полосе, в самом низу, среди заметок о посевной и спортивных объявлений, один абзац был аккуратно обведён карандашом. Заголовка не было, стояла лишь плашка: «В Прокуратуре».

Текст был набран мелким шрифтом, который приходилось разбирать, щурясь при слабом коридорном свете. Писалось там буквально следующее: «Военной коллегией Верховного суда* рассмотрено дело по обвинению бывшего сотрудника Управления МГБ по Краснодарскому краю Самарина В. Г. в незаконных методах ведения следствия и грубом нарушении советской законности. За превышение должностных полномочий и фальсификацию следственных материалов Самарин В. Г. приговорён к высшей мере уголовного наказания – расстрелу. Приговор приведён в исполнение» .

У меня внутри всё перевернулось. Самарина расстреляли. Того самого всесильного майора, который всего месяц назад довёл Нину Ильиничну до самоубийства. Система сама сожрала своего верного пса.

Идя домой я тихо напевал:

А потом – их черед наступал, и под дых

Били их – не слабей и не строже…

И стояли системы на спинах у них,

И дробили – людское и божье…

Даты смерти у жертвы и у палача

Так близки – мудрено разобраться,

Чьи – в итоге – потом – имена прозвучат

В общих списках… реабилитаций? **

* * *

* Высшие судьи Военной коллегии весной и летом 1953 года регулярно выезжали в специальные командировки в крупные регионы (включая Краснодар). Они проводили так называемые выездные сессии ВКВС  прямо на местах. Спецследователи оперативно «кололи» вчерашних палачей, Военная коллегия за один‑два дня зачитывала приговор, и осужденного офицера МГБ расстреливали прямо в подвале местной комендатуры в течение суток.