Истинная вина жестокого ректора-Дракона (СИ), стр. 3

Я не знаю, как теперь смотреть в лицо своей группе. Стыд накрывает волной — глухой, тяжёлой, без выхода.

Я ударила Морстейна.

Пощёчина была последней каплей. Осознание приходит не сразу, но его взгляд и холодные слова режут глубже, чем сама мысль о наказании. Как будто это не справедливое последствие, а недопустимое правило.

Нарушила порядок. Перешла грань, которую не имела права пересекать.

И внутри всё сжимается.

Да. Я не должна была.

Но он сам выставил меня перед всеми. Лишил формы. Лишил достоинства. Если у меня вообще было право на него.

Злость гасит другое чувство — трепет. И стыд за этот трепет.

Я вошла в полную иммерсию.

Я.

Полукровка. Низкокровная. Невзрачная курсантка из зелёной зоны. Та, на кого смотрят сверху вниз. Та, кто на побегушках у собственной сестры. Та, кого презирают — негласно, но последовательно. Даже офицеры. Даже ректор.

Я сделала то, что не должны были делать такие, как я.

Была ли я драконицей? Или нет? Что именно у меня не получилось, или получилось, и почему его это так задело?

Медик возвращается с комплектом одежды. Лицо нейтральное, как по уставу, но во взгляде скользит интерес. И растерянность. Морстейн поставил её в неудобное положение. Как и меня.

И тогда возникает главный вопрос.

Кто я теперь в КАВИ?

«Шавка» своей сестры — или «ректорская подстилка»?

Обе роли одинаково отвратительны. В обеих я — не человек, не курсант, не боевая единица. Чья-то функция. Чьё-то пятно.

Которое не стирается.

— Курсант Лебранд, — голос медика звучит рядом, ровно, без интонаций. — Посмотрите на меня.

Я открываю глаза.

Она стоит рядом. В руках — комплект формы и шприцы.

— Вы потеряли сознание.

Я шевелюсь, не осознавая сколько по времени была в отключке. Но уже в другой одежде простой белой из скользящей ткани пижаме, и это наконец дает чувство хоть какой-то защищённости.

Её взгляд скользит по моему лицу, задерживается на запястьях, на ключицах, рассматривает как что-то необычное.

— Кровь мы уже взяли, — сообщает она буднично. — Анализ нестандартный. Приказ главнокомандующего.

Я напрягаюсь.

— Для чего? — спрашиваю хрипло.

Медик на секунду медлит. Ровно настолько, чтобы я это заметила.

— Для повторных данных, — отвечает она наконец. — Формально — из-за происхождения. Смешанная кровь с таким откликом… — она не договаривает. — Это редкость.

Она забирает его мундир. Назначает уколы — холодные, болезненные. После них приходит сон.

Я не знаю, сколько продлится восстановление. Когда будет «амнистия». И будет ли она вообще.

Но одно я понимаю ясно.

Возвращаться в строй — значит делать вид, что ничего не произошло.

А я к этому не готова.

От этого ненависть становится только острее.

2.

На второй день меня переводят в палату.

На улице заметно холодает, и дожди заряжают всерьёз и надолго.

За окном — серое месиво воды и неба, такое же глухое и вязкое, как и внутри меня.

С одной стороны, это уединение мне необходимо. Тишина. Отсутствие чужих взглядов. Возможность просто лежать и не держать лицо.

А с другой… ощущение брошенности и ненужности прочно врастает где-то под рёбрами, давит изнутри, мешает дышать полноценно.

Чувствую себя по-прежнему паршиво. Суставы ноют, мышцы дрожат от малейшего напряжения. Иногда кажется, если я перестану заставлять себя двигаться, они просто откажутся подчиняться.

Подъём с узкой лежанки даётся с боем. В голове темнеет, в ушах звенит, к горлу подкатывает тошнота.

Ладони мгновенно становятся влажными, пальцы дрожат, будто я только что пережила сильный страх.

Уколы продолжают делать по расписанию.

Игла входит резко, без предупреждения, и я стискиваю зубы, считая вдохи.

Холодный спирт каждый раз обжигает кожу, запах въедается в ноздри, остаётся даже после того, как медработник уходит.

Ограничительный контур давит, как колючей проволокой и время от времени проверяет, не ослабла ли.

Резь ощущается особенно остро в груди и на запястьях.

Еда — тоже по расписанию. Тёплая, но безвкусная. Я ем скорее из упрямства, чем из голода, чувствуя, как желудок лениво сопротивляется.

В моём распоряжении — пустая палата и санузел.

Меня никто не навещает. Да и некому.

Ещё одна ночь бессмысленного глядения в потолок бодрости не добавляет.

Я чувствую себя заключённой. И это бесит. Бесит до скрежета зубов, до боли в челюстях, потому что я не могу просто встать и уйти.

Не могу вырваться отсюда по своей воле. Контур не позволит. Он не позволит.

Ворочаясь на узкой койке, я окончательно решаю: утром поговорю со старшим мед-офицером.

Если она меня не выпустит — я сбегу.

Очередное утро всё же наступает.

Свет просачивается сквозь окно бледной полосой.

Но в палату входит другой медработник — молчаливый, с привычной порцией уколов. Его шаги глухо отдаются в ушах, а запах лекарств становится ещё резче.

На мой вопрос о старшем офицере она отвечает дежурной фразой, не глядя в глаза:

— Вынуждена отлучиться.

И всё.

Она уходит, оставляя после себя только запах антисептика и раздражение, которое пульсирует под кожей почти так же настойчиво, как ограничительный контур.

И снова проходят мучительные часы.

Тихий стук стал неожиданностью.

Я вздрагиваю и приподнимаюсь на локтях.

— Франческа… ты тут?

Голос знакомый, женский, и я расслабляюсь.

— Мэйрин? Заходи, — сажусь я, запихивая под спину подушку.

Дверь медленно открывается, и на пороге появляется Мэйрин Вислоу.

Она выглядит так, будто её пустили сюда с боем: сердитая и одновременно растерянная.

Повеяло духом дисциплины, собранности и силы строевых тренировок.

Оказывается, я успела по этому соскучиться. Пока там свобода и порядок, здесь — неизвестность и затишье. А ещё клетка.

Волосы девушки убраны под фуражку. Красный мундир застёгнут на все пуговицы. Мэйрин быстро осматривается, задерживает взгляд на мне — и на мгновение её губы сжимаются.

— Как ты? — спрашивает, внимательно вглядываясь в лицо. — У меня есть пять минут. Дежурный медик — мой… знакомый.

— Если честно? Плохо. А, если коротко — терпимо.

Она кивает, будто именно этого и ожидала.

Мэйрин подходит к койке и неожиданно для меня садится на край.

Она снимает фуражку, кладёт её на колени и проводит ладонью по безупречно гладким волосам.

— Я почти сбежала. У нас зачёт по полевой тактике, потом практика по иммерсии, потом лекции до потери пульса, — она криво усмехается.

— Объединённые группы теперь гоняют дважды в неделю. Похоже, Морстейн решил, что если нас не выпускать из строя, мы перестанем болтать.

Имя режет слух.

Сердце дёргается, будто я задела старый шрам.

— Но… это курсантов не останавливает, — поворачивается Мэйрин.

И хотя Мэйрин из красной зоны, она состояла в другой группе пехотного подразделения. К сожалению, мы оказались порознь.

— Говори, — прошу я.

Мы так и не успели пересечься после того, как Алекс, адъютант Рэммела, меня вернул в академию.

Тогда мы расстались на тяжёлой ноте.

— Академия гудит, как растревоженный улей. Официально ты на магическом «карантине».

Она фыркает.

— Когда узнали, что Морстейн унёс тебя с полигона на руках — голенькую — фантазия у людей разошлась без тормозов.

Я закрываю глаза. Сжимаю пальцы в кулаки.

— Все это видели. Видели силуэт и вспышку, — сухо отвечает Мэйрин. — Остальное додумали, какой у тебя размер груди и всё в этом духе.

— Меня обсуждают, потому что это разрешено.

Как будто я не человек.

Я провожу рукой по лицу.

— Иногда мне кажется, что жестокость здесь — обязательная дисциплина.

— Особенно в зелёной зоне, — соглашается она. — Но есть слухи и похуже.

Я смотрю на неё прямо.

— Что там? — спрашивая кривя губы в горькой улыбке.