Истинная вина жестокого ректора-Дракона (СИ), стр. 22
Полотно снимается точным движением.
На столе один за другим появляются блюда. Это не солдатский паёк и не будничная простота.
Тонкий фарфор, тёмное стекло, тяжёлые приборы с гербом Академии.
Горячее мясо под густым соусом с пряным запахом перца и трав. Запечённые корнеплоды с золотистой корочкой. Чёрный хлеб, ещё тёплый — от него поднимается пар. Соусники. Соль в крошечной серебряной чаше. Небольшой чайник с крепким чаем. И десерт.
Всё расставляется строго симметрично, проверяется положение приборов.
Стол главнокомандующего роскошен.
— Что-нибудь ещё, господин ректор?
— Пока свободен.
Дверь закрывается тихо.
И снова только мы двое. И накрытый стол между нами — как линия фронта.
Морстейн наконец поднимает на меня взгляд.
— Ужин, — объявляет он.
И мне вдруг стало интересно: он всегда так ухаживает или только со мной так? Хотя с чего я взяла, что он вообще ухаживает с такой вереницей поклонниц, готовая каждая ему угодить?
— Благодарю, но острое я не ем, — спокойно говорю я.
Пауза была короткой, но тяжёлой.
Взгляд Рэммела поднимается медленно.
— Не ешь? — переспрашивает он.
— Нет.
На самом деле я люблю острое, соленое, сладкое, пряное, и съела бы всё, что было на столе, потому что Кройцер посадила меня на строгую диету. И сложно устоять от такого соблазна, но ещё сложнее — упустить редкий шанс вывести майора из безупречного равновесия.
Височная мышца на безупречно красивом лице офицера, дергается как сбой в идеально работающем механизме.
Он берёт приборы, откладывает обратно, аккуратно, но чуть жёстче, чем нужно.
— Это не ресторан, курсант.
— Я понимаю, — так же ровно отвечаю. — Но мой организм плохо реагирует и Вальдкройцер строго рекомендовала облегчённое меню.
Тишина натягивается струной.
— Хлеб, чай, гарнир подойдёт? — сухо уточняет он.
— Более чем.
Он оценивающе смотрит ещё секунду с лёгким раздражением, которое держит в узде, и только потом подвигает ко мне тарелку с корнеплодами и хлебом.
На вкус это так же утончённо божественно, как и на вид, но я ем со спокойным, непроницаемым видом лица, как будто самую обычную пищу.
А вот у Рэммела Морстейна то ли пропал аппетит, то ли он изначально был не так голоден, ел выборочно, сдержанно и неохотно.
Я старалась гнать от себя навязчивые, тревожные мысли, зачем ему моя компания.
— Зачем тебе нужно снять контур? Это может быть реально опасно, пока не научишься управлять иммерсией, — вдруг говорит он ровным, холодным голосом.
— Уверена, что я справлюсь, майор. Зачем? Чтобы защитить себя от определённого, неприятного ряда лиц.
Он перестаёт пережёвывать пищу и бросает на меня долгий, изучающий взгляд.
— Ряда лиц? — уточняет он настойчиво.
Я опускаю взгляд и накалываю на вилку маленький, хрустящий корнишон.
— Хочешь сказать, приютская, что на тебя нападают в Академии? И туалет не ты разгромила?
Неужели проблески здравомыслия? Я даже боюсь дышать.
— Если я скажу правду, вы же не поверите, приютской, — отправляю в рот безумно вкусный, пряный овощ.
Хоть в чём-то нужно получать маленькое удовольствие, пусть это будет еда, ведь она действительно удивительно вкусная.
Рэммел Морстейн сжимает напряжённые челюсти и отводит глаза, срывая своё скрытое, глухое раздражение на меня или всё-таки… Нет, вряд ли.
Такие, как он — бесчувственные сухари, остаются таковыми. На приютскую ему совершенно плевать.
— Мне не важно, приютская ты или нет, в моей Академии должен быть железный, безупречный порядок, — резко отвечает он.
Я ловлю себя на том, что выпрямляю спину, вновь входя в роль строевого, собранного курсанта и высокопоставленного, дисциплинированного офицера, забывая, что обстановка неформальная, но на его жёсткий, командный тон тело реагирует по заученной, телесной привычке.
— Тогда, господин офицер, боюсь вас огорчить, но в академии нет настоящего, справедливого порядка.
И зачем я это только сказала — глупо и опрометчиво.
— Все говорят, что это ты себя искалечила.
Все это… Рианна и Мэйрин? Колючий ком встаёт в горле, и я не могу проглотить пищу.
— Я не могла это сделать. Контур бы не позволил.
Я откладываю вилку, понимая, что меня загнали в тесную безвыходную ловушку.
— Я вам уже говорила, майор, что туалет разрушила не я, вы мне не поверили и заставили отрабатывать. Поэтому если я скажу, будет только намного хуже.
— Ты боишься Аурелию? — спрашивает он ровно, но давяще, не давая уйти от ответа.
Я вздрагиваю. По телу проноситься страх, сжимая живот.
— Отвечай и не ври.
Да, боюсь что причинит новую, унизительную боль. Она не раз это уже делала, перед всеми, на глазах у всех, и хуже уже нет ничего — это был предел, дно.
— Запомни, курсант Дирсти: боишься — значит слаба. Слабых используют. Потом презирают.
Он мысли мои читает?
Я задерживаю дыхание и начинаю всерьёз тревожиться, потому что не могу понять, к чему весь этот странный разговор про слабость, куда он клонит.
Беру тонкую, белоснежную салфетку.
Для высокородных мы — дефект. И я один из них. Этим дышит и вся строгая, военизированная академия нашей великой, могучей драконьей страны.
— Спасибо за наставления, не представляете, как это ценное, поучительное знание, — я честно стараюсь скрыть в голосе тонкую, ядовитую долю сарказма.
— И за ужин спасибо.
— Мы не закончили. Сядь.
Я возвращаюсь на место.
Его взгляд становится совсем тёмным, непроглядным, как поздние, густые сумерки, за которыми прячется что-то запретное и опасное. Будто он смотрит куда-то вглубь себя.
В гостиной повисает густая, звенящая тишина, она обнажает то, что и так вышло наружу — хрупкую уязвимость.
— Это сделала не ты. И я знаю — кто.
Сжимаю пальцы. Я сглатываю, волна острого волнения и горячего чувства справедливости заставляет сердце биться быстрее и сильнее. Неужели он не поверил своей безупречной идеально честной Аурелии?
— За что ты ненавидишь свою старшую сестру?
— Ты скажешь это вслух, Франческа Дирсти. Тебя никто не слушал. Я — слушаю. У тебя сейчас есть эта возможность, тогда я это приму.
Набираю в грудь больше холодного, плотного воздуха, меня качнуло, как в узкой, шаткой лодке, от глубокого, проникающего в кровь голоса этого холодного, безжалостного дракона.
Секунды тянутся мучительно долго. Он не помогает. Не подсказывает. Ждёт. Липкая тревога покрывает спину. Я раскрываю губы, но тут же сжимаю плотно.
Что ты делаешь, Фрэнс, неужели забыла, как в прошлый раз наказал за честность. Нельзя этого делать. Нельзя.
Дёргаю подбородком, отворачиваясь от подкатывающей к сердцу боли. Возвращаю спокойный насколько могу.
— Что вы, как я могу её ненавидеть, она столько раз мне помогала. У нас действительно было непонимание. Мне приходилось учиться терпению. Аурелия считает, что мне нельзя в пехоту, волнуется видимо, что я могу не потянуть нагрузку. Она ведь такая заботливая, — моя улыбка была слишком фальшивой, как и все слова.
Бросаю взгляд на часы, убегая от пристального тёмного взгляда ректора.
— Уже поздно, господин майор, устав не позволяет засиживаться, мне пора возвращаться в медблок, — отвечаю ровно и устало, хотя десерт так и не был тронут.
— И вы обещали снять контур.
Он не отвечает сразу.
Только медленно откладывает приборы, аккуратно выравнивает салфетку.
— Я ничего не обещаю тем, кто врёт мне, — произносит он.
Холод пробегает по позвоночнику.
Взгляд прямой, тяжёлый, прожигающий. Как будто он не на меня смотрит, а вскрывает слой за слоем, доставая до дна.
Пальцы сами собой сжимают край скатерти.
— Контур сниму, — продолжает он, — мне нужно увидеть, что с твоей иммерсией происходит без защиты.
Он встаёт, обходит стол неторопливым, хищным шагом.
— Иди сюда, — указывает мне на ковёр.
Я так ждала этого момента, когда могу быть свободной, но сейчас, когда близка к этому, внутри сжимается комом тревога. А вдруг иммерсия исчезла, как метка, которая проявилась и снова ушла вглубь. Но я чувствовала, что могу, что полна сил. Тогда, что если не смогу справиться?
