Реки лжи. Течение, стр. 3

А потом она увидела взмыленную рыжую лошадь. И лицо брата – свое лицо – в жухлой траве, бледное, повернутое относительно плеч неправильно, как на рисунке начинающего художника.

Кто-то из подручных отца быстро снимал с Моргана красный редингот. Моргана подумала, что ему окажут помощь, и рванулась туда, но получила удар в солнечное сплетение. Пока ее рвало, отец вспарывал амазонку. Баснословно дорогой бархат трещал, а Моргана никак не могла сообразить, что происходит и почему брат ее не защищает, почему молчит.

До ее сознания не сразу дошло, что от лица брата осталась половина. То, что касалось травы, представляло собой сплошное месиво, лишенное черт. Нарисовали и стерли.

– Да надевай же.

Отец не кричал. Он никогда не кричал, его и так боялись больше, чем дьявола.

Моргана попыталась выполнить команду. Руки вели себя так, словно не принадлежали ей, и пуговицы редингота застегивал человек, лица которого она даже не могла узнать. Он же проводил какие-то манипуляции с ее туалетом и обувью, но в полуобморочном состоянии она понимала лишь то, что должна стоять прямо. Потом почувствовала холод стали у самого затылка.

Моргана закрыла глаза. Вот и конец.

Волосы из пучка упали на спину, и голова вдруг сделалась необычно легкой. Моргана слышала странный звук – словно пилили толстый, упругий канат – но не могла соотнести с реальностью ни его, ни осенний ветерок, бросивший ей на щеки короткие пряди.

– Сидеть. Молчать. Ни звука.

Приказа не требовалось. Горло Морганы сжал спазм, ее хватало только на то, чтобы как-то проталкивать в грудь воздух.

Они что-то делали с Морганом за кустами. Она не смотрела, не думала, не понимала и не хотела понимать.

Когда то, что осталось от брата, укутали в чей-то редингот, из-под которого торчал край изумрудной амазонки, и попытались погрузить на Эмбер, лошадь взбрыкнула.

Граф молча поднял револьвер и выстрелил ей в ухо. Та упала мгновенно, как марионетка, которой разом обрезали все веревочки. Длинные ноги еще несколько секунд рыли траву, словно на ощупь искали там что-то, потом замерли.

– Эта скотина убила мою единственную дочь. Мою горячо любимую Моргану.

В синем небе скалилось золотое солнце, в лесу звонко пел рожок.

Гон был в самом разгаре, и никто не заметил, что мир закончился.

2

– Человеческие чувства вам определенно чужды, не трудитесь их имитировать.

Уилберт привычно сцепил зубы. Мастерицей имитировать человеческие чувства при их полном отсутствии был не он, а нынешняя леди Гримвуд. Правда, когда столь очевидный факт был озвучен впервые, лет десять-двенадцать назад, его выдрали розгами так, что пришлось лежать пластом целую неделю и врать брату про приступ сенной лихорадки. Не то чтобы удовольствие того не стоило – ребенком Уилберт повторял фокус, пока тот не утратил шарм новизны.

Похороны не входили в список его любимых мероприятий, и в другой ситуации Уилберт бы огрызнулся, чтобы дать отцу повод оставить его дома. Представлять из себя нечто вроде кружевного зонтика, который берут с собой исключительно по капризу или крайней необходимости, конечно, было унизительно, особенно при условии, что зонтику следует вести себя хорошо. Но у лучшего друга Ламберта погибла сестра, и брат тяжело переживал. Уилберту никогда не хватило бы оптимизма считать Моргана де Монфора заодно и своим другом. У эльфского выродка не могло быть друзей. И, конечно, никогда не было.

– Как вам будет угодно, отец.

Барон Гримвуд, услышавший это слово в свой адрес, скривился, словно разом ощутил боль зубную и душевную. Нечто подобное происходило всегда, но, надо отдать должное, отец не потребовал перестать так к нему обращаться, как не требовал и раньше. Это была единственная месть, доступная Уилберту в детстве. Как он понимал, весьма и весьма жалкая.

При одном взгляде на Роберта и Уилберта Гримвудов любой человек убедился бы, что перед ним стоят кровные родственники. Пусть Уилберт представлял собой почти точную копию матери, глаза он унаследовал отцовские, фамильного серо-синего цвета. Наверное, если бы не эта деталь, барон нашел бы способ утопить его как щенка, когда Ламберту исполнилось три года. Ну или в поместье имелись высокие и крутые лестницы, которые непременно сделались бы скользкими, родись Уилберт от блуда.

Мраморной лестницы, широкой дугой спускающейся в гостиную, Уилберт перестал бояться только шесть лет назад, когда скатился с ее школьного аналога. А отец смог убедиться, что средство это на свой манер эффектное, но не вполне надежное.

– Завтра вам ни при каких обстоятельствах не следует выражать сочувствия, просто стойте и молчите. – Барон, говоря с ним, смотрел куда угодно, но только не на сына: его необыкновенно заинтересовал залитый солнцем пейзаж за окном. Уилберт делал все возможное, чтобы тоже не скосить глаза на сверкающие стекла. Они имели какой-то совершенно лишний объем. – Похороны испортить сложно, но у вас к таким вещам великолепный природный дар.

– Приятно услышать от вас, отец, что я не лишен хоть какого-то дарования.

Отвечая, Уилберт рефлекторно напрягся, но старался сохранить осанку. До эпизода, когда ему сначала сломали ногу одноклассники, а потом доломал бездарный коновал, неведомо как получивший диплом врача, отец порол его так, что спина наследника Гримвудов произвела некоторый эффект даже в видавшем виды Итоне. По сравнению с родным домом, где Уилберту могли всыпать розог исключительно для профилактики дурных манер, школа представляла собою практически курорт. Но, какие бы деньги отец ни выложил за удовольствие пристроить отпрыска в учебное заведение для сливок общества, жизни Уилберту они нисколько не облегчили. И закончилось все так, как закончилось.

Единственным светлым пятном в этой истории стало то, что больше отец ни за розги, ни за плеть не брался. Уилберт был бы рад объяснить перемену проснувшимся состраданием, однако подозревал, что дело скорее в брезгливости. Охромевшую гончую можно пристрелить, но вот лупить ее с целью как-то улучшить – уже без надобности. А барон, надо отдать должное, наказывал его исключительно из соображений воспитания – такую брезгливость на лице не подделать, Уилберт с детства все хорошо понимал. Будь его воля, к эльфскому выродку он, наверное, и не притронулся бы.

Отец не поднимал на него руки уже семь лет, но старые привычки въелись крепко. Первые несколько секунд Уилберт всегда ждал удара.

– Доброго дня.

Барон собакам своим отдавал команды более ласковым тоном. Правда Уилберт, в отличие от собак, понимал с первого раза и давно не пытался проявить симпатию.

Раньше, когда он еще мог убраться быстро, было бы просто «вон».

Отец его не любил. Эта правда просто существовала, как необходимость дыхания для людей или смена времен года. Уилберт мог сколь угодно хорошо учиться, держаться в обществе и поражать деловых партнеров барона отличным произношением на трех иностранных языках, ничего бы не изменилось. Он был нелюбимый сын от нелюбимой женщины, эдакая досадная ошибка, которую нельзя вымарать из бухгалтерской книги и на которую приходится смотреть ежедневно, много, много лет.

Эльфский выродок. Сын сумасшедшей. Внук шлюхи.

Отец увольнял слуг без рекомендаций, когда слышал только отзвуки этих сплетен, но сам, похоже, разделял мнение челяди. Уилберт и рад был сказать всем, что они лгут себе и другим, но, проходя мимо зеркал и цепляя их поверхность краем зрения, он видел нехорошие вещи.

Что-то было не в порядке с отражением, а вернее – с ним самим.

Коротко кивнув отцу, он вышел в коридор. Пилар грациозно плыла ему навстречу, шурша фламандскими кружевами утреннего платья. Эта тварь умела идеально подкрашивать седину, но вид пудры, набившейся в крохотные морщинки в уголках ее глаз, доставил Уилберту истинное удовольствие. Раньше дома она обходилась без макияжа.

– Прекрасная погода для прогулки, – промурлыкала Пилар.

При звуках мягкого голоса, еще более смягченного едва заметным испанским акцентом, Уилберта, как всегда, прошила ненависть. Буквально физически, словно ему на спину под рубашку плеснули кипяток. Он жил под одной крышей с этой тварью без малого пятнадцать лет, пора было привыкнуть, тем более что шпильки Пилар не отличались впечатляющим разнообразием или остроумием. Но каждый раз почему-то попадали в цель.