Сталинград (СИ), стр. 42

Сына звали как-то. Больше я не знал. Дуров то и дело проверял нагрудный карман, а бумага на сгибах стала мягкой, как тряпка. Значит, носил давно.

Я не сказал ему ни слова. Ни тогда, ни после. На следующую смену поставил его с Тюриным. Тюрин прочёл наряд, сложил бумагу и ничего не спросил.

* * *

На другой день Карасёв вывалил передо мной пачку наградных листов. На два вечера моя война стала бумажной.

— Пиши на всех. Полк спрашивает, почему за сентябрь ни одного представления. Я ответил: воевали. Мне объяснили: от боя бумага сама не заполняется.

— Товарищ лейтенант, у меня почерк.

— У тебя не почерк, у тебя отговорки. Садись.

Бланк был бледный, третий экземпляр под копирку. В графе «Краткое, конкретное изложение личного боевого подвига или заслуг» помещалось шесть строк.

Тюрин уместился быстро: пожар на переправе, вынос горевших ящиков и тюков из-под артиллерийского огня. Митька тоже: передача команд на откосе под миномётным огнём, плюс немец с гранатами у лодочного сарая.

С Дуровым дошло до фельдфебеля.

— Юр. Как это пишется?

Грачёв помогал с формулировками: архитектурный давал ему преимущество в казённом слоге. Он задумался.

— Огневая точка?

— Юра, какая огневая точка?

— Ну… сооружение полевого типа.

— Так и напишем. — Я вывел: «…скрытно выдвинулся, метким огнём уничтожил солдата охраны и обеспечил ликвидацию командира взводного узла управления в оборудованном сооружении полевого типа. Результат осмотром не подтверждался ввиду огневого противодействия».

Я перечитал «метким огнём». Ковтун бы не спорил.

Карасёв прочёл дважды, играя желваками.

— Обухов, а если наверху спросят, какое сооружение?

— Не спросят, товарищ лейтенант. Наверху цифры считают.

Карасёв расписался.

Дальше были посмертные, и их я писал сам, никого не подпуская.

С Гавриловым шесть строк тоже кончились быстро: двадцать девятого сентября нашёл проход под железнодорожной насыпью, обеспечил выход группы и доставку пленного. В седьмую просилось: плохую землю за собой не оставлял, — но такой графы в бланке не было, а я решил не вылезать за поля.

Пашка-большой: за штурм перекрёстка, вход в помещение вторым номером, обеспечение действий командира группы. Про то, что он входил, потому что так учили, и учил его я, в бланке места тоже не нашлось.

На Грачёва написал отдельно — за схему квартала, типовой лист и копии, разошедшиеся по батальону. Карасёв подписал не читая.

Ковтуна забрали утром второго бумажного дня. Пришёл посыльный, снайпер докурил самокрутку, закинул винтовку за спину и сказал «бывай» так, будто собрался в баню. Тарасик ушёл следом и один раз оглянулся. Куда тянут их дивизию, Ковтун не сказал, а я не спросил: в этом городе про «куда» быстро отучиваются спрашивать.

Схему я оставил себе. Пуля за полминуты до входа — вещь настолько простая, что отдавать её вместе с человеком было обидно.

Вечером, когда я дописывал Полещуку про ведро и заплату, Карасёв вернулся. Не с бумагой — с планшетом, и планшет он не раскрывал, значит, уже выучил.

— Заканчивай.

— Две строки, товарищ лейтенант.

— Заканчивай, говорю. Роту снимают. На Тракторный, к утру быть на месте. Приказ из дивизии.

Я дописал две строки. Рука дописала; я в это время думал о другом.

Про Тракторный в моём справочнике было немного, зато точно. Число я помнил так же, как помнил двадцатое сентября и элеватор, — не как дату, а как строчку, которую когда-то подчеркнул в учебнике. Только до элеватора я тогда был далеко и знал заранее. А до Тракторного отсюда было пять километров, и на дворе стояло тринадцатое.

— Час на сборы. Патроны, вода, лопаты. Что не унесёте — не ваше.

Сборы уложились в сорок минут, потому что собирать было нечего: всё, что мы нажили за месяц, было либо на нас, либо в земле. Полещук перекладывал картечь из ящика в вещмешок, считая вслух и шевеля губами, потом достал тетрадку и записал. Синицын откуда-то принёс две бухты телефонного провода и ничего не объяснил.

Тюрин снял со стены лопату и пошёл к выходу первым, не дожидаясь команды.

Митька догнал меня уже на улице.

— Витёк, а чего там, на Тракторном?

Я мог бы ему сказать. Число, час, с какой стороны, чем и сколько. Это была бы самая полезная вещь из всех, что он слышал за месяц, — и ровно та, которую нельзя произносить вслух ни одному человеку на этом берегу.

— Завод, — ответил я. — И копать.

До восьми утра оставалось десять часов, и я один во всей роте знал, зачем они нужны.

Глава 21

На Тракторный шли берегом.

Наверху был город. Внизу, под кручей, была единственная дорога, по которой он жил: полоса шириной в две телеги между обрывом и водой, набитая людьми в обе стороны. Навстречу несли раненых. К нам — ящики. Всё это двигалось в темноте по одной тропе и расходилось на ней само, как расходятся на узкой лестнице люди, которые ходят по ней сорок лет.

Волгу справа было не видно — только слышно. По ней стучал катер, а по катеру, изредка и мимо, стучал немец.

Дважды тропа вставала намертво: впереди кто-то нёс носилки, сзади кто-то нёс ящики, и ни те, ни другие не могли отойти к воде, потому что вода была в шаге, а к обрыву — потому что обрыв. Стояли. Матерились шёпотом. Бартош, шедший за мной, смотрел на затор молча, потом протянул руку, взял за ремень какого-то бойца с термосом, вдавил его в нишу под кручей — и тропа пошла. Одно бревно. Он даже не удивился.

Пять километров вышли в три с лишним часа. К двум ночи тропа упёрлась в берег, изрытый норами в три яруса: блиндажи, ходы, накаты из чего попало. Над норами, там, где обрыв кончался, стояли корпуса. Не дома — корпуса. Длинные, тёмные, с голыми рёбрами крыш на фоне зарева, и один из них не имел конца.

Карасёв ушёл в нору за пятым накатом и вышел через десять минут с бумажкой и лицом человека, которому объяснили обстановку.

— Пятый цех. Роте — в цех, к утру ждать. — Он посмотрел в бумажку. — Тут написано «удерживать».

— Товарищ лейтенант, в цеху я людей не оставлю.

— Обухов, мне сказали цех.

— Цех рядом. Я не в нём буду. Под ним.

Мы стояли под торцом. Я задрал голову. Пролёт метров сорок, стеклянного фонаря давно нет, ферма голая, а на ферме — крыша из остатков толя, считай, из ничего. Внутри тьма, станки под брезентом, колонны через каждые двенадцать метров и ни одной стенки на всю длину.

— Крыша — это то, что на вас упадёт, — сказал я. — Дом я понимаю: у него углы, петли, у него можно спросить. У цеха спрашивать не у кого. Сто метров пустоты под одной фермой. Любая бомба, какая сюда прилетит, найдёт всех разом.

— А ты где будешь?

— В земле. Между цехом и веткой. Оттуда ворота видно, а нас — нет.

Карасёв подумал. Он был умный человек с дурной бумажкой, и я это понимал, и он понимал, что я понимаю.

— Не дальше пятидесяти метров от ворот. Чтоб я тебя нашёл.

— Найдёте.

Роту он повёл в цех. Я — своих на пустырь.

Пустырь между цехом и железнодорожной веткой был перекопан ещё с августа: воронки старые, оплывшие, заросшие какой-то дрянью, и воронки посвежее, с острыми стенками. Я выбрал старые.

— Копать, — сказал я. — До света. Ниша на каждого, с подбоем, ход между.

Отделение промолчало так, что я услышал.

— Витёк, — сказал Кабаков. — Три часа ночи.

— Знаю.

— Мы пять километров шли.

— Знаю.

— А немец где?

— Немец спит. — Я протянул руку за лопатой; Тюрин отдал не сразу. — Мы тоже поспим. Потом.

Копали. Земля здесь была не курганная: насыпная, с окалиной, с битым кирпичом и стальной стружкой, которую я до утра вычёсывал из ладоней. Ерёмин прошёл вдоль хода и в двух местах поправил подбой, не говоря чей. Синицын копал молча и быстро, как человек, который всегда знал, что жить хочется больше, чем спать.

Грачёв мерил старую воронку шагами, потом достал свою бумагу, потом учебник, потом опять бумагу.