Не время умирать. Назад в ГДР. Дилогия (СИ), стр. 97
Значит, все цифры в накладных настоящие. Ложь начинается не там, где одна цифра заменяет другую. Четыре мостика действительно несут восемь серебряных напаек. Но сплава на комплект от этого не становится вдвое больше. Кто‑то взял два верных способа описать одну деталь и сделал из них две партии.
На полях остаётся круглый след от чашки. Под ним Соболев записал время вечернего сеанса и зачеркнул название фильма. Билет в его внутреннем кармане плаща был куплен на другой спектакль и на другой день. Возможно, он тогда передумал. Возможно, договорился с кем‑то после смены. Эта маленькая несогласованность не имеет отношения ни к контактам, ни к накладным. Она просто принадлежит жизни, которую я уже никогда не восстановлю целиком.
Я возвращаюсь к трём суммам.
Первая фирма продала партию за шестьдесят три тысячи восемьсот сорок западных марок. Посредник перепродал её за сто тринадцать тысяч восемьсот сорок. Последний покупатель вернул товар первоначальному поставщику и получил обратно первую сумму. Если провести платежи по кругу, у поставщика и последнего покупателя останется ноль. У посредника останется ровно пятьдесят тысяч.
Товар мог не покидать склада. Для денег это не имело никакого значения. Три печати и два способа посчитать одни контакты дали пятидесяти тысячам происхождение, договор и место в бухгалтерской книге.
В столовой работает радио. Диктор читает сообщение из Бонна о внесённом вчера предложении избрать Райнера Барцеля федеральным канцлером. Фрау Кемпе ставит на стол хлеб и убавляет громкость. Герр Фальк вернулся с ночной смены и уснул в кресле возле окна, не дождавшись кофе. На коленях у него лежит газета, раскрытая на расписании футбольных передач.
– Его разбудить к семи или дать поспать до восьми? – спрашивает фрау Кемпе.
– Он разве просил к семи? – не понимаю я.
– Просил не дать ему проспать зубного врача. Время не назвал.
Она смотрит на часы, потом на спящего.
– До восьми. Зубы у него болят уже три недели. Ещё час выдержат, – решает она.
Фрау Кемпе накрывает чашку Фалька блюдцем, чтобы кофе не так быстро остывал, и возвращается на кухню. Радио продолжает говорить тише. В Бонне собираются фракции, у здания парламента ожидают демонстрации, голосование назначено на четверг.
За окном останавливается наша служебная машина. Ковальчук выходит сам, говорит водителю не глушить двигатель и поднимается по ступеням. Фрау Кемпе встречает его в дверях с кофейником.
– Доктора до завтрака должны давать больным покой, – говорит ему с заметной укоризной.
– Сегодня у нас назначены анализы, – быстро находится, что ответить майор.
– До обеда не подождут? – сомневается фрау Кемпе.
– Боюсь, только перезреют, – уверен Ковальчук.
Она пропускает его и сразу предупреждает, что завтрак заканчивается через десять минут. Ковальчук отказывается от яйца, чем окончательно подтверждает свою подозрительность.
– Гость завтракает?
– Только кофе, если можно.
– Кофе без завтрака нельзя. От него сердце торопится раньше человека.
Она всё равно наливает и ставит чашку рядом с куском хлеба. Ковальчук не спорит. Снимает очки, протирает стёкла салфеткой и смотрит на мою раскрытую тетрадь.
– Нашли?
– Нашёл.
Я показываю запись Соболева и три свои суммы. Он читает медленно, возвращается к строке про напайки, потом сам вычитает числа на свободном краю газеты. Оглядывается на занятого своими записями герра Зайделя и негромко говорит:
– Пятьдесят тысяч?
Потом смотрит на меня через очки.
– Западных, – подтверждаю я.
– Это уже не ошибка склада.
– Нет.
Ковальчук складывает мой лист вчетверо и убирает во внутренний карман. Тетрадь оставляет мне.
– Рат приехал в представительство двадцать минут назад. Гурьев ждёт нас к семи тридцати.
– Так рано? – удивляюсь я.
– Собирайтесь, – говорит он мне. – Рат с утра считает ваши бумажки. У него не сходится.
– У меня тоже.
– Поэтому он злой. Когда у Рата сходится, он бывает просто неприятный.
Фрау Кемпе приносит варёное яйцо, хотя Ковальчук ничего не заказывал. Майор смотрит на часы и съедает его стоя. Он оставляет хлеб герру Фальку, благодарит хозяйку и идёт к машине.
Я закрываю тетрадь Соболева. На обложке остаётся моя ладонь, а подпись под будущим объяснением придётся ставить его рукой.
Я допиваю кофе, Зайдель поднимает глаза от служебного бланка.
– Если поедете к вокзалу по своим ремонтным делам, скажите в управлении – вагон семь надо ставить на внеплановую проверку.
– Из‑за двух пачек кофе? – удивляюсь я, потому что тоже не хочу по утрам пить муфедук.
Аромат свежесваренного настоящего кофе разительно преображает скромную столовую комнату пансиона по утрам. С таким не поспоришь, поэтому я готов защищать Вилли сколько будет нужно.
– Из‑за принципа, – хмуро встает в принцип сам инспектор.
– Кофе верните, тогда я вас поверю, – я знаю, что ответить совестливому инспектору.
Он невольно прикрывает ладонью форменную сумку, из которой выглядывает коричневый угол пачки.
– Это вещественное доказательство, – весьма смущенно заявляет он.
– Я тоже так думаю, – приходится мне сделать серьезное лицо.
Во дворе недостающая простыня находится на яблоне. Ветер старательно перебрасывает её через забор, теперь она висит между голыми ветками, белая и торжественная, как парламентский флаг. Фрау Кемпе зовёт горничную, Зайдель – дворника, а мы с Ковальчуком уходим прежде, чем нас включают в спасательную операцию для простыни.
Дрезден входит в первый по‑настоящему тёплый рабочий день. На остановках теснятся люди с портфелями и жестяными банками для завтрака, к школьным воротам катят велосипеды, из открытого окна булочной тянет корицей. Молочник собирает у подъезда пустые бутылки, две девочки в синих галстуках бегут, потому что сильно опаздывают и всё равно останавливаются погладить чужую таксу. Через дорогу от кирхи рабочие закрепляют над улицей красное полотнище к Первому мая, здесь колокола и лозунг сосуществуют без всякого смущения, каждый на своей недосягаемой высоте.
В машине я спрашиваю:
– Сколько?
– Что сколько? – не понимает Ковальчук.
– Не сходится.
– Тридцать семь тысяч восемьсот марок по трём листам.
Значит, ночью я ошибся на двести. Для памяти после двух жизней это было бы простительно, для правильной кассы – нет.
– А должно?
– Рат утверждает, что пятьдесят тысяч.
– Значит, не хватает четвёртой накладной, делаю я понятный вывод.
Ковальчук смотрит на меня.
– Байер разве говорил про четыре?
– Говорил. Копий запросили четыре. Нам отдал три, – уверен я.
– Вот за это Гурьев вас и любит, – вдруг вздыхает Ковальчук. – За внимательность.
– Он ни разу такого не говорил, – возражаю я.
– Поэтому я и беспокоюсь.
В представительстве рабочий день начинается с подготовки к Первому мая. В актовом зале репетируют колонну, Аникин и Дима растягивают красное полотнище, машинистка Нина прикалывает к нему бумажные буквы, а тётя Зина руководит всеми сразу из дверей буфета. Фамилия одного члена Политбюро не помещается на отведённой ширине, поэтому Нина предлагает уменьшить буквы. Тётя Зина считает, что уменьшать руководство перед праздником политически неграмотно.
В комнате учёта Одинцов спорит с Бортником.
Одинцов жив, здоров и с утра недоволен. Чёрные нарукавники закрывают манжеты, на столе лежат командировочные удостоверения, железнодорожный справочник и недоеденный бутерброд с колбасой из нашего буфета. Пал Палыч требует оформить ему поездку в Лейпциг на среду, ведь жена начальника снабжения убедила мужа принять условия Байера, но теперь требуется срочно подписать протокол.
– Вы вчера говорили, что решите по телефону, – напоминает Одинцов.
– Вчера был разговор с женой. Сегодня муж созрел лично, – отвечает Пал Палыч.
– Заявка на гостиницу подаётся за трое суток.
– Я ночевать не собираюсь, – удивляется Бортник.
