Не время умирать. Назад в ГДР. Дилогия (СИ), стр. 51

А в типографии уже набирают утреннюю полосу. К рассвету по городу разъедутся тысячи одинаковых газет, в каждой между коляской для близнецов и зелёным попугаем будет стоять одна короткая строка:

«Куплю аквариум на шестьдесят литров. Только без рыбок. Стекло целое».

Покойник наконец-то заговорил. Теперь остаётся понять, кто услышит его первым.

Не время умирать. Назад в ГДР 2

                                                      

Не время умирать. Назад в ГДР. Дилогия (СИ) - _2.jpg
 

Глава 1

В среду покойник неожиданно заговаривает со всем Дрезденом негромким, но четким голосом газетной строки.

За несколько монет ему отвели три коротких предложения на последней полосе, между детской коляской и зелёным попугаем, знающим, судя по объявлению, почему‑то только чешские слова.

«Наверно, попугай улетел у кого‑то в Чехословакии, а здесь его поймали и теперь продают?» – мелькает мимолетная мысль.

Газету я покупаю возле пансиона фрау Кемпе. Ночной дождь уже кончился, но вода ещё собирается на краю навеса и время от времени падает продавцу на рукав. Покалеченная рука, которой он прижимает пачку к деревянному прилавку, снова показывает мне металлическую скобу. Верхние номера в пачке отсырели и выгнулись, словно их ещё в типографии пытались свернуть в трубку.

– Сегодня газета с характером, – предупреждает он, вытаскивая для меня экземпляр из середины пачки. – Шофёр из типографии сказал, что наборщик три раза за ночь бегал звонить в родильный дом. Если на второй странице у министра окажутся два носа, не ищите в таком никакого политического намёка.

– А если ни одного? – улыбаюсь я.

– Тогда жена родила двойню, – смеется киоскер.

Он прижимает сдачу большим пальцем к прилавку и терпеливо ждёт, пока я её заберу. Умение не торопить человека, которому внезапно становится неловко принимать деньги, видя его увечье, пришло к нему не за один год. Я благодарю, кладу монеты в карман и раскрываю газету.

Министр оказывается с одним носом. На последней полосе всё тоже на своем месте. Как оплачено и как положено.

«Куплю аквариум на шестьдесят литров. Только без рыбок. Стекло целое».

Фраза выглядит ровно так, как вчера продиктовал Биндер. Ни одной лишней подробности, за которую мог бы зацепиться посторонний, зато имеется достаточно странностей для человека, ожидавшего именно подобный ответ.

«Покойник сообщает, что он все еще жив, что материал остался при нём и что к прежнему месту подходить нельзя. Через неделю вызов следует повторить», – понимаю я.

Рядом со мной женщина покупает два номера, один для себя, другой для сестры в Пирне. Мальчик у остановки подбирает вчерашнюю газету, тут же вырывает из неё чистый угол и принимается складывать лодку. Его мать разговаривает с соседкой и не замечает, что бумажный флот сына уже занял половину лужи. Большая часть сегодняшнего тиража к вечеру ляжет под селёдку, растопит печи или прикроет столы во время ремонта.

Мне требуется, чтобы один экземпляр прочёл человек, имени которого я пока не знаю.

Газету я складываю объявлением внутрь и направляюсь к булочной. Пипер ждёт там же, где стоит почти каждое утро. К серому свитеру прибавились шерстяные перчатки без пальцев, слишком широкие в запястьях. За несколько дней наблюдения он понемногу приспособился к холодной дрезденской весне семьдесят второго года, хотя лицо остаётся таким же недовольным, будто погода все время нарушает распоряжение его начальства.

Я киваю, в ответ Пипер отвечает едва заметным движением глаз.

«Вчера человек под фонарём не ответил вовсе!» – вдруг пронзает понятная мысль мое сознание.

Воспоминание приходит не озарением, а неловкостью, которую я только теперь могу назвать. Вечерняя фигура уже тогда показалась мне неверной, однако повязка беспощадно тянула ноющее плечо, мокрый воротник лез под рубашку, а до двери пансиона оставалось всего несколько шагов. Я смотрел не на человека, а на освещённое окно вестибюля за его спиной. Теперь останавливаюсь у витрины с хлебом, делая вид, что разглядываю выставленные батоны, но снова вижу вчерашний тротуар.

Коричневое пальто было тем же лишь издали. Плечи в нем казались шире, воротник лежал иначе, а правый карман не оттягивала пачка сигарет. Пипер носит её четвёртый день, хотя при мне не курил ни разу. Прямоугольник пачки в одном и том же кармане уже успел стать частью его силуэта. Вот и сейчас я видел его определенно.

«Под фонарём стоял другой человек. Он знал место Пипера, знал цвет его пальто и мою привычку смотреть через дорогу, но не знал нашего нелепого приветствия», – понимаю я.

Я продолжаю путь, не оборачиваясь. В худшем случае незнакомец вёл меня от Йоханнштадта и видел, откуда я вернулся. В лучшем он получил лишь время возвращения и направление откуда‑то от реки.

«Между этими возможностями лежит слишком много улиц, чтобы хоть как‑то уверенно выбирать удобную», – понимаю я.

До этого утра мое упрямое молчание в представительстве ещё можно было выдавать за способ сохранить Биндера. Теперь оно делает меня единственным проводником к его убежищу, про которого знают люди, хотящие обязательно убить Клауса. Поддельная фигура Пипера говорит именно про такое желание. Неизвестный уже научился пользоваться немецкой наружкой, а я заметил подмену лишь через ночь.

– Теперь моя одиночная игра перестала быть разумной осторожностью. Она превратилась в незаметный подарок противнику, если он вдруг решит жестко действовать, – говорю я себе под нос.

Опытный Ремезов внутри меня требует немедленно идти к Гурьеву и все ему рассказать. У него есть при себе простой довод, проверенный годами чужих провалов.

«Если противник знает больше, чем ты предполагаешь и можешь надеяться, твоя одиночная осторожность уже ничего не бережёт».

Соболев отвечает не словами, а памятью о кабельной камере, перевязанных пальцах Биндера и о том, как тот спит, не снимая ботинок, чтобы успеть уйти в темноту подвала при первом звуке над люком.

Ремезов видит в Биндере только источник, которого никак нельзя потерять, а Соболев человека, который однажды выстрелил ему в плечо, которого он сам спас и оставил в живых.

Раньше эти две реальные правды удавалось держать отдельно друг от друга. Одна принадлежала работе, другая начиналась после неё. Теперь обе ведут к одной двери, но ни одна не обещает, что Биндер надолго переживёт правильное решение. Я могу долго объяснять себе и людям из комитета, почему молчал до этого момента, но больше не могу утверждать, будто сейчас один способен отвечать за его жизнь.

Это и есть главная причина моего будущего доклада. Всё остальное придётся произнести уже в кабинете.

В советское представительство я вхожу без двух минут восемь. Дежурная машинистка ещё снимает чехол с машины, тётя Зина открывает буфет и одновременно спорит с немецким молочником. У его ног белеет лужица кефира, среди осколков лежит неповреждённая крышка. Молочник доказывает, что бутылка треснула ещё на заводе, тётя Зина справедливо требует объяснить, почему заводская трещина дождалась именно её коридора.

Причем он говорит на родном немецком, слабо знающая его тетя Зина на чистом русском с редкими добавлениями немецких слов, но они почему‑то отлично понимают друг друга.

Не будь я сейчас здесь по очень серьезной причине, обязательно послушал бы обоих. Но времени лишнего нет ни секунды.

Гурьев уже сидит в кабинете Ковальчука. Плаща он пока не снял, на плечах темнеют влажные пятна. Перед майором лежат схема заводских путей, копия велосипедной карточки и чистый лист. Последний оставлен в середине стола, немного в стороне от остальных бумаг. Для чего именно оставлен, догадаться совсем нетрудно.

Ковальчук дожидается, пока я закрою дверь и поздороваюсь с обоими, сразу же указывает на стул.

– Есть у вас, старший лейтенант Соболев, чем поделиться со старшими товарищами? – его взгляд смотрит на схему и карточку, потом поднимается ко мне.