Присяга (СИ), стр. 8
Распоряжались двое: министерство двора в лице приехавшего Воронцова-Дашкова и Владимир Александрович.
Меня к этому не то чтобы не допускали. Меня спрашивали — постоянно, по каждому поводу, с полным почтением и ровно тем способом, который делает участие бессмысленным.
— Ваше императорское величество, покойного государя предполагается облачить в мундир Преображенского полка. Изволите одобрить?
Изволю. Что я мог ответить? Я не знал ни того, какой мундир следует, ни того, кто и почему предложил именно этот, ни того, есть ли здесь спор и на чьей я стороне.
— Ваше императорское величество, катафалк предполагается по образцу тысяча восемьсот восемьдесят первого года, с некоторыми изменениями. Изволите?
Изволю.
К третьему дню я поймал ритм этих вопросов и понял, чем он мне не нравится. Меня спрашивали обо всём, что имело вид, и не спрашивали ни о чём. Мундир, порядок следования, кто где идёт за гробом, сколько венков и от кого — это несли мне. Сколько всё это стоит и кому платят — не несли ни разу.
Двадцать четвёртого, за большим столом, где сидело человек десять, я услышал, как называют суммы.
Их называли легко, круглыми числами, без единой бумаги в руках: на убранство столько-то тысяч, на траурные принадлежности столько-то, на дополнительные поезда столько-то. Никто не переспросил ни разу. Числа шли одно за другим, как идёт вода из крана, и было совершенно очевидно, что все присутствующие слышат в них не деньги, а обряд.
Я слушал и переводил суммы в своей голове.
Сумма на траурное убранство равнялась годовому жалованью примерно четырёхсот человек — если считать по двадцать рублей в месяц, а именно столько, как я успел выяснить у камердинера окольным путём, получает младший чин или земский учитель. Сумма на дополнительные поезда — ещё столько же. Общий счёт трёх дней, которые здесь называли «перевозкой», выходил такой, что на него можно было бы год кормить небольшой уезд.
Я не ханжа и понимал, что хоронят императора и что дёшево это не бывает нигде и никогда. Меня царапнуло другое: лёгкость. Так называют цифры не тогда, когда их считали, а тогда, когда их не считает никто.
— Я хотел бы посмотреть счета, — сказал я.
За столом сделалась короткая, очень вежливая пауза.
— Разумеется, ваше императорское величество, — ответил Воронцов-Дашков. — Всё будет представлено при закрытии сметы.
— Я хотел бы посмотреть их теперь.
Счета принесли на другой день после обеда — не отказом, а с особой медлительностью: сперва их собирали, потом сводили, потом переписывали набело, и, когда папки наконец легли на стол, было уже почти четыре часа пополудни и до вечернего выхода оставалось совсем немного времени.
Папок оказалось три, и в них лежало то, чего я до сих пор не держал в руках ни разу: настоящая бумага империи, обыкновенная рабочая бумага, которой эта страна занимается ежедневно и помногу.
Я велел никого не пускать и сел разбираться.
Первый час ушёл впустую, потому что я не понимал самого языка: «отпущено по кн. 4 ст. 12», «сверх сметы, по особому уведомлению», «на счёт удельного ведомства», «согласовано с надлежащим порядком». Слова были русские, а смысл прятался в сокращениях, которых мне никто не объяснял и объяснить не считал нужным.
Ко второму часу я оставил попытки понимать всё и начал делать то, что умеет всякий человек, у которого нет знаний, но есть глаза: сравнивать однородное с однородным.
Оказалось, что это работает.
Сукно чёрное траурное закупали трижды, у трёх разных поставщиков, и цена аршина в двух счетах стояла одна и та же, а в третьем — заметно выше, при том что сукно было того же сорта и шло на то же самое. Свечи в двух местах стоили одинаково, в третьем — вдвое. Работы по убранству Большого дворца в Ливадии и работы по убранству церкви поручили одной и той же фирме, и в первом случае за них взяли одну сумму, а во втором — цифру, которая относилась к первой примерно как три к одному, хотя церковь была втрое меньше дворца.
Дальше пошло легче, там, где одно и то же названо в двух местах разными цифрами, разница либо объяснена в бумаге, либо не объяснена, и второе встречалось чаще первого.
Я выписал на отдельный лист столбиком всё, что удалось сличить, и против каждой строки поставил две цены. Строк набралось одиннадцать. В семи случаях разница была небольшая и, вероятно, честная — разные поставщики, разные сроки, разное качество. В трёх — заметная. В одном — такая, на которую нельзя не смотреть.
Я вернулся к этому счёту и стал читать его подряд, строка за строкой, водя пальцем по бумаге.
Подряд был отдан без торгов. Основание значилось прямо: «за срочностью». Срочность существовала на самом деле — государь умер, и ждать никто не мог, — и в этом состояла вся красота устройства: единственное обстоятельство, которое здесь никем не оспаривалось и оспорено быть не могло, служило законным основанием не спрашивать цену.
Внизу стояла подпись, разобрать которую я не сумел, и рядом — номер: сорок семь.
Я сидел и смотрел на этот номер.
Всё это, разумеется, могло оказаться не воровством, а обыкновенным разгильдяйством, которое в такие дни выглядит одинаково и стоит одинаково дорого. Разница между первым и вторым занимала меня в ту минуту меньше всего. Меня занимало другое: я держал в руках бумагу, из которой следовало, что кто-то в этом доме получил за три дня столько, сколько земский учитель получит за пятьдесят лет, и получил под тем предлогом, что мой отец умер вовремя.
Я позвонил и велел найти казначейского чина, который эти счета сводил.
Пришёл он быстро, — немолодой, в вицмундире, с одышкой и выражением лица, когда готовы отвечать за что-то, но ещё не знают за что.
Я лишь спросил его, сколько обыкновенно стоит аршин чёрного сукна такого сорта.
Он назвал цену — не задумываясь, и цена совпала с той, что была в двух счетах из трёх.
Я поблагодарил и отпустил его.
Того, кто подписал, звали Мятлев.
Он служил по хозяйственной части двора, был в чинах невысоких и явился ко мне в девятом часу — уже зная, зачем, потому что казначейский чин, разумеется, успел ему сказать.
Он вошёл и остановился у двери. Я не предложил ему сесть.
— Сорок седьмой счёт, — сказал я. — Работы по убранству церкви. Подряд без торгов.
— За срочностью, ваше императорское величество.
— Знаю. Сколько взяли за аршин сукна?
Он назвал.
Я пару секунд помолчал…
Он опустил глаза на свои руки.
— Такова была цена в тот день, ваше императорское величество. Продавцы, пользуясь обстоятельствами…
— Сколько за аршин того же сукна взяли по двум другим счетам?
Он назвал и эту цену. Голос у него сделался чуть выше.
Я опять помолчал.
Пауза — вещь дешёвая. Она ничего не стоит тому, кто её держит, и обходится очень дорого тому, кто её слушает. Он начал говорить сам, без вопроса, и говорил уже быстро, длинными кусками: что так делается всегда, что при покойном государе тоже так делалось, что фирма надёжная, много лет исполняет заказы двора, что рекомендована.
— Кем рекомендована?
Он остановился на полуслове.
— Кем рекомендована фирма, Мятлев?
— Через адъютанта его императорского высочества Алексея Александровича, ваше императорское величество. — Он смотрел в пол. — Не самим, разумеется. Через адъютанта.
Пришлось думать. Идти на дядю я не мог. Не потому, что боялся его, а потому, что доказать было нечем: между великим князем и подрядом стояли адъютант, срочность и обычай, и любой мой шаг в эту сторону через сутки превратился бы в семейный скандал, на котором меня же и объявили бы неуравновешенным. Тем более после позавчерашней церкви.
Значит, бить надо было не туда, куда хочется, а туда, где стоит подпись.
— Вы уволены, — сказал я. — Сегодня. Без прошения.
Он перестал писать и посмотрел.
— Ваше императорское величество…
