Император Пограничья 28 (СИ), стр. 56
— Дальше.
— Ответчик попробует развернуть против нас зал.
Он потёр переносицу.
— Долгоруков не станет выгораживать графа, ему на графа плевать. Он будет защищаться сам, и защита его будет в том, что перед Палатой стоит не князь Рязани, а вопрос: можно ли верить человеку, при котором у людей прорезается поразительная искренность. Они превратят процесс над укрывателем в процесс над вами.
Пусть…
Они хотят вывести меня в центр зала, и заставить оправдываться на всё Содружество. Значит, я выйду в центр зала, положу на стол бумаги, но сделаю так, что оправдываться будут уже они.
— Пусть пробуют, — я отвернулся от окна. — Мне же удобнее. Я всю жизнь предпочитал драку при свидетелях драке в подворотне.
Стремянников хмыкнул и стал собирать бумаги.
Обращение ушло в Переславль на следующее утро, с его помощником Тихомировым, который умудрялся успевать везде. Секретариат Палаты на острове принял нашу папку, прошнуровал, пронумеровал и выдал расписку с тяжёлым оттиском свинцового цвета.
Дело было принято. Дальше очередь, жребий и день заседания.
Ждать пришлось одиннадцать дней.
Накануне заседания я поднялся затемно, побрился, и вышел во двор в половине шестого, чтобы отправиться в Кострому с деловым визитом к ландграфу Черкасскому.
Ноябрьское утро было холодное и чистое, с инеем на брусчатке. Вертолёт стоял на площадке, и лопасти его были неподвижны, и вокруг машины отчего-то не суетились техники.
Пилот Галиев шёл мне навстречу от ангара медленно и тяжело, без обычной перед вылетом бодрости, и уже по одной этой походке я понял, что услышу нечто дурное. Фуражку он нервно крутил в руке.
— Ваше Высочество…
— Да?..
— Не полетим мы.
Я остановился и оглядел его с ног до головы. Здоров, трезв, машина цела — я видел её отсюда.
— Причина?
— Керосина нет, — Галиев смотрел мимо меня, на брусчатку. — В баках сухо. Я на склад, а на складе руками разводят: не отгрузили. Я в Казённый приказ, там говорят, сегодня ничего не пришло.
Он замолчал.
Я стоял, испытывая злость дурацкую и совершенно бесполезную. Меня останавливал не какой-то там враг. Меня не заваливали засекой, не жгли мосты, не резали гонцов. Всё, что встало между мной и целью, это пустая цистерна и пустой склад.
Что-то не сошлось в чужих бумагах за четыреста километров отсюда, и Великий князь потопал к машине.
— Гаврила! — рявкнул я через двор. — Заводи. Поедем так.
— До Корстромы четыре часа, Прохор Игнатьевич, — осторожно заметил подбежавший гвардеец.
— Значит, выезжаем сейчас.
Я уже шагал к воротам, застёгиваясь на ходу.
— И вот что. Найдите мне к вечеру человека, который объяснит, куда делся керосин. Не виноватого. Того, кто знает.
Тогда я ещё думал, что это разговор на десять минут.
Ноябрьская степь вокруг слободы Котово сияла плоской белизной до самого горизонта. Ветер тянул с востока, мёл позёмку и нёс вместе с ней слабую нефтяную горечь. Ефим Дроздов лежал на гребне пологой гряды, вжавшись в снег, и смотрел вниз.
Промысел он знал так, что мог бы пройти его насквозь с завязанными глазами. Огни стояли двумя неровными нитками вдоль главной дороги, между ними медленно кланялись станки-качалки, и над всем этим, далеко к северу, горел факел. Попутный газ жгли круглые сутки, и пламя моталось на ветру, длинное и рыжее, как рваный флаг. Одиннадцать лет Ефим ходил под этим факелом на смену и обратно. Он помнил, как в шестьдесят третьей скважине заклинило всасывающий шток и как мастер Кузьмин орал на всю площадку, что сгноит того, кто это сделал. Виноватым тогда назначили Ефима. Разбираться никто не стал, потому что мастер имел уважаемую должность, а буровик — всего лишь кувалду, и с промысла Ефима вышибли с такой репутацией, что после неё его не взяли бы даже дороги мести.
Рядом ворочался Гриша, дышал в ухо и никак не мог улечься.
Парня Ефим позвал сам, и никто его за язык не тянул. Гриша приходился сыном одному ряботяге, с которым Ефим восемь лет отстоял в одной смене, пока того не задавило насмерть трубой на пятой скважине. Вдова осталась с четырьмя детьми, старший болтался без работы вторую зиму, и на промысел его не брали. Одному с арматурой было не управиться, и было не до жиру — взял с собой того, кого мог взять.
— Лежи ровно, — не поворачивая головы, бросил Ефим. — Снег под тобой скрипит на всю степь.
— Холодно, — парень подтянул колени к животу.
— Через час согреешься.
Пятеро других лежали чуть выше по склону, отдельно, и Ефим их не трогал. Этих людей он не нанимал и приказывать им не мог: их прислал заказчик, своих, отдельно от Ефима, и старшим над ними шёл коренастый Кирьян с приплюснутым носом и спокойными, ничего не выражающими глазами. За две ночи пути этот человек сказал Ефиму от силы двадцать слов, и все по делу. Оружие они несли под куртками и двигались тихо, ставя ногу с пятки, и вот это Ефиму особенно не нравилось. На промысле так не ходят.
Деньги им передавал тоже не Кирьян, а некий человек в городе, в задней комнате чайной лавки, где пахло сыростью и жжёным сахаром. Он сидел спиной к окну, так что лицо оставалось в тени, а голос имел негромкий и ровный, как у приказчика, зачитывающего опись. Половину положил на стол сразу, вторую пообещал через неделю после работы. Себя не назвал никак. На вопрос, от кого он, отозвался коротко: «кто меньше знает, тот крепче спит».
Ефим тогда сидел, глядел на деньги круглыми глазами и думал, что торговаться глупо, а спрашивать — опасно. Сумма покрывала три года жизни. Работа была понятная: покорёжить железо. И условия человек в тени выговорил сам, отдельно и внятно, тем же ровным голосом описи. Без крови и без огня. Добыча должна встать на пару месяцев, а промысел должен потом починиться, и потому жечь ничего нельзя.
Именно на эти два слова Ефим и купился. Он всю жизнь ломал и чинил железо, и в поломке железа не было ничего такого, что мешало бы ему спать сном праведника.
— Значит, так, — сказал он вполголоса, разворачивая на снегу смятую бумагу с чертежом. — Идём на семнадцатую и восемнадцатую, они у самой низины. Обе фонтанные, качалок там нет. У каждой стоит ёлка, в смысле фонтанная арматура.
Гриша сопел ему в плечо и глядел на чертёж, ничего в нём не видя.
— Порядок такой. Первым делом я закрываю коренную задвижку. Скважина садится, ёлка выше неё остаётся пустая, и с ней можно делать что хочешь. Дальше сбиваем шпиндели с боковых задвижек, срываем фланцы, гнём отводы. Коренную после этого не трогаем совсем: она одна и держит пласт. Она нам друг, а не враг. Всё понял?
Гриша кивнул, хотя по глазам было видно, что запомнил он только «идём» и «гнём».
— Дальше насосная. Там я разберусь сам, ты только светишь. Провозимся минут 30–40. Скважину после такого закрыть можно, а вот качать из неё — нет, пока не привезут новую арматуру, а её везут месяцами. Всё. Ни огня, ни искры, ни дури. Инструмент обмотан тряпками, ключи из рук не ронять. Будешь курить, я тебе пальцы оторву вместе с головой.
— Ефим Палыч, а эти? — Гриша скосил глаза вверх по склону.
— Эти постоят в стороне и нас прикроют.
Он сказал это и сам себе не поверил.
Промысел, дающий нефть половине юга, никто не оставит под честное слово сторожа с деревянной колотушкой. Ефим объяснял это Кирьяну ещё в дороге, обстоятельно, дважды, и чертил прутиком по снегу. По периметру стояли три вышки с прожекторами. Ночью ходил обход, парами, с интервалом в сорок минут, и обход этот был ленивый, потому что за одиннадцать лет никто ни разу ни на кого не напал, а воевода Ртищев свирепствовал меньше, чем следовало бы в поддержании железной дисциплины. Была караулка у насосной, где всегда сидели трое, грелись у печки и резались в карты. Имелись и собаки. И была вот эта самая низина между семнадцатой и восемнадцатой, куда с вышек не заглядывал ни один прожектор, потому что свет туда не доставал, а поставить четвёртую вышку жалели денег ещё с тех пор, как здесь работал сам Ефим.
