Император Пограничья 27 (СИ), стр. 4

Дальше каждый крупный игрок принялся примерять чужой успех на себя, и выходило по-разному. Одни прикидывали, как сколотить вокруг себя такой же блок и назвать вещи своими именами, превратив негласное первенство в законный титул. Другие рассчитывали собрать великое княжество не дружинами, а долгами, банками и торговыми путями, обойдя союзника на повороте. А были и такие, кому сама идея единства давно была по сердцу: эти тихо радовались, что нашёлся сильный человек, готовый её тащить, и думали уже не о соперничестве, а о том, как пристроиться рядом.

Был, правда, у всей этой гонки изъян, и речь Платонова выставила его на свет: титул копируется легко, а вот фундамент под ним — нет. Голицын мог хоть завтра назваться Великим князем центра, Посадник — сколотить купеческое великое княжество на долгах и на Волге, и всё же ни одному из них не подделать того самого крика «слава Платонову». Корона у обоих вышла бы полая: власть, навязанная сверху, без любви снизу. Мысль эта разом и грела, и жгла, ведь по новым правилам Платонова всё-таки можно было обыграть, вот только обыграть его начисто не выходило ни у кого.

Корона на голове угрюмца разом узаконила гонку, которой прежде стыдливо сторонились, и всякий, кто хоть сколько-нибудь весил, пришёл к одному и тому же выводу: кто соберёт земли первым, тот и продиктует условия остальным, а кто опоздает, тому рано или поздно самому суждено идти в чужие вассалы.

Один только клин Платонов всё же вогнал в движок будущей коалиции, и вогнал, не сходя с помоста. Объединение он обернул защитой от врага из-за Грани, пообещав уничтожить Бездушных. Теперь ударить по нему в открытую значило выставить себя тем, кто мешает изводить опасных тварей, что жрут детей у всех без разбора. Юсупову с компанией оставалось либо отрицать угрозу Бездушных, чего не сделаешь, либо доказывать, что Платонов лжёт о намерениях, то есть сражаться на поле, заведомо для них неудобном.

К концу недели в каждом столичном кабинете изучали уже не чужую корону, дело решённое и непоправимое, а собственное место в новом раскладе, которого ещё месяц назад не было и в помине. Прохор Платонов поднял корону, четыре столетия пролежавшую в пыли, и одним этим движением своротил устоявшийся порядок в Содружестве. Разрушил его не штурмом стен и не залпом артиллерии, а тем, что показал всем сразу: прежнего равновесия больше нет. Кто соберёт земли, тот и возьмёт верх. И, поняв это, князья, магнаты, ханы и герцоги тронулись следом: кто с поздравлением на устах, кто с ножом в рукаве, а пришли все в один и тот же новый мир, дорогу в который сумел проложить лишь тот, кому они так и не сумели помешать.

* * *

Далеко от Угрюма, в кабинете без единого лишнего предмета, экран когитатора заливал стены ровным голубоватым светом. Человек в кресле досматривал запись коронации в третий раз. Звук он давно отключил: каждое слово с того помоста он знал наизусть. Сейчас его занимало другое: как человек держал плечи, куда смотрел, когда жена опускала ему на голову венец, какой холод стоял в его глазах в ту секунду, когда площадь взревела.

Город за панорамным окном жил своей ночной жизнью и не подозревал, что один из его огней горит для человека, который перебирал судьбы княжеств, как иные перебирают чётки.

Прочие смотрели на эту корону и считали свою выгоду. Он один считал убытки, не имеющие отношения ни к деньгам, ни к убывающей власти.

То, что Платонов и есть тот, кем назвался когда-то на эшафоте, перестало быть для наблюдателя вопросом ещё во время войны с Муромом. Удивления в нём давно не осталось. Опасен был даже не призрак тысячелетней давности, а то, что этот призрак принялся делать, едва встав на ноги.

Объединять…

Наблюдатель откинулся в кресле и сплёл пальцы. Прежде он держался простого правила: пусть Платонов растёт, пусть собирает, каждая чужая победа — лишь новая нить в его собственной паутине. Коронация этого правила не отменяла, но ставило под угрозу многое. Князю Угрюма прибрал к рукам уже восемь княжеств и на этом явно не остановится: он вслух, при тысячах зрителей, объявил, что сошьёт раздробленное в единое целое, и пообещал толпе уничтожить Бездушных.

Вот это, последнее, наблюдатель пересматривал чаще всего.

Там, где площадь слышала надежду, наблюдатель слышал ошибку, старую и такую громадную, что объяснять её давно было некому. Мир этот он столетиями удерживал разделённым, дольше, чем хватало памяти у самых длинных родословных Содружества. Держал намеренно. Не от слабости и не по недогляду: он один знал, чем оборачивается для этого мира единство. То, что все кругом считали бедой и язвой Содружества, было его ухоженным садом. Он культировал эти распри столетиями — обрезал одно, подкармливал другое, следил, чтобы ничего не срасталось слишком крепко. А теперь противник шёл по этому саду с топором и думал, что расчищает место под пашню.

В лоб он бить не собирался. Не в его правилах. Рук у него хватало, и почти ни одна не знала, кому принадлежит: уязвлённый белгородский гордец, уже трубящий сбор аристократии под сословные знамёна; Палата арбитров, где спор о законности четырёхсотлетнего титула может тянуться годами; заморские дворы, чующие в угрюмце личную угрозу; кошельки тех, кого реформа пустит по миру. Всё это уже катилось само, без единого его слова. Оставалось лишь подтолкнуть эти течения в нужную сторону. Тут всё решало терпение.

Минуту он сидел, не шевелясь и смотрел на застывший кадр, на молодое лицо под венцом. В груди что-то шевельнулось, тусклое и давнее, и тут же угасло, как гасло уже сотни раз. Не злость, не азарт. Так устаёт мастер, которому объявили, что дело всей его жизни придётся творить заново, по камешку, ещё и в чужой тени.

Свет когитатора погас. Кабинет утонул в темноте.

Глава 2

— Так, давай по пунктам, — я отгородился ладонью от лишнего. — И не части. Начнём с Шереметьева.

Это имя я носил в голове уже который месяц. Речь шла не о покойном ярославском князе, чьё тело остыло давным-давно, а о его двоюродном брате, Аркадии Фомиче. Кабинетная крыса, из тех, кто весь свой век держится в полушаге от света, не высовываясь ни туда, ни сюда. В руководящем совете Гильдии Целителей за ним числилось хозяйство: помещения, подставные конторы, ворох подложных бумаг и, самое главное, выкуп арестантов из долговых тюрем для проведения на них опытов. Аркадий Фомич, вероятно, за всю жизнь не убил ни одного человека лично. Он их закупал для этой цели. В Гильдии это считалось двумя разными должностями, и за вторую платили лучше. Дело своё он делал ровно и буднично, по описи, как возят на склад дрова или бочки солонины.

Когда я разнёс московский штаб Гильдии, Аркадия там не оказалось, и эта пустячная случайность сохранила ему жизнь. Сообразив, что прежние хозяева ему больше не защита, он порвал с Гильдией, сбежал, сверкая пятками, в Европу и затаился. Коршунов вынюхивал его след всё это время, и двигала им не моё желание мести, а холодный расчёт. Хвосты следовало подчистить. А важнее того я надеялся через Аркадия нашарить след Скуратова-Бельского, того самого, что недавно подослал в Гаврилов Посад убийцу, едва не дотянувшуюся до меня и вместо этого забравшую жизнь майора Молчанова. Константин Петрович растворился так же бесшумно, как и Аркадий, и одна нить вполне могла вывести ко второй.

— Так точно, — Коршунов положил на стол тонкую папку и постучал по ней пальцем. — Сыскался наш лис, Прохор Игнатич. Засел в Берлине. Прибился к тамошнему дворянчику из тех, что кормятся под боком у герцога Габсбурга и греются от его костра. Сидит смирно, носа не кажет, охрану держит при себе круглые сутки. Мои соколики без малого месяц над ним кружили, пока не уверились, что это он и есть. Бороду отпустил, имя сменил, как и документы. Пристроился в чужую свиту: не то дальний родич, не то советчик по торговой части. Живёт за хозяйскими стенами, при хозяйской охране, носа во двор не кажет.

— А с чего бы немцу привечать такого гостя? — спросил я.